Глава 10. Аверон Алиго

Глава 10. Аверон Алиго

Время – удивительная вещь: когда хочешь поторопить его, оно замедляется, секунды становятся похожи на утомительное капание из водопроводного крана. Я бдительно следила за часами почти двенадцать месяцев, и теперь, когда они почти истекли, я надеялась, что время наберет ход, приближаясь к финишной прямой. Но время – это время: оно продолжало размеренно тикать, а я с возрастающим нетерпением отсчитывала остающиеся недели, дни и минуты до 1 мая, когда мой муж должен был вернуться домой.

«Только две недели осталось? Как быстро летит время!» – сказала знакомая, которую я встретила в почтовой комнате посольства. Я улыбнулась и кивнула, потому что для нее время и впрямь пронеслось быстро, в каждодневном повторении metro – boulot – dodo[350]. Мой год, однако, был рассчитан до мелочей: утренние письма Кельвина и вечерние разговоры с ним по скайпу, гигантские кастрюли супа, которые я заготавливала себе на ужин на неделю вперед, книги, которые я читала за ужином, прогулки по вечерам в воскресенье. Год был продуктивный, тщательно структурированный и одинокий. В этот год мне удалось создать нечто необычное: свой Париж – не Париж Кельвина, не наш Париж, а мой собственный, с новыми друзьями, короткими маршрутами по мощеным улицам и обнаруженными мной кондитерскими, которыми я буду хвастаться перед мужем, когда он вернется.

Я знала, что до конца жизни буду вспоминать мой Париж, он будет для меня глотком прохладной, освежающей воды в нашей кочевой жизни.

Но могу ли я сказать, что время пролетело быстро? О нет, отнюдь.

Возможно, такова судьба тех, кто ждет: для них время замедляет ход. Об этом знала Пенелопа, которая двадцать лет ждала возвращения Одиссея, распуская ночью ту часть покрывала, которую соткала днем, чтобы обмануть своих поклонников.

Об этом знают супруги тысяч военнослужащих, в одиночку справляющиеся с работой и детьми в постоянном страхе телефонного звонка, который может принести страшные вести.

Об этом знают жены других дипломатов. Так, Эбигейл Адамс провела большую часть жизни в разлуке с ее «самым дорогим другом», как она называла в письмах мужа, Джона Адамса. Он был в разъездах по делам окружного судейства, служил делегатом Континентального конгресса, жил за границей, будучи послом в Англии, Франции и Нидерландах. Она же с немногочисленными слугами трудилась не покладая рук в колониальной Новой Англии, сеяла и собирала урожай, управляла финансами мужа и воспитывала четверых детей. По много месяцев она не получала вестей от мужа: отсутствие писем частично объяснялось халатностью мужа, частично – ненадежностью тогдашней почты и боязнью того, что письма могут быть перехвачены. Если Джон и писал, то для того, чтобы побранить свою сердитую жену за ее сварливые жалобы: «Ради Бога, не упрекай меня никогда в том, что я не пишу… Ты не представляешь – ты не чувствуешь – какие опасности меня окружают, какие невзгоды ожидают нашу страну». Но можно ли судить Эбигейл за ее тревоги? В эпоху эпидемий и опасностей она боялась, что молчание мужа может означать, что его нет в живых.

Эбигейл прожила бо?льшую часть жизни, мечтая о стабильной семье, при каждом возвращении Джона надеясь, что он останется дома навсегда. Но одно назначение сменялось другим, потом еще одним, и еще одним, и ей стало ясно, что Джон не в силах отказаться от дипломатической службы. Эбигейл сокрушалась о том, что лучшие годы их жизни прошли в разлуке. «Кто вернет мне Время? Кто компенсирует мне годы жизни, которые не вернуть?» – пишет она ему. «Как дорого я заплатила за титулованного мужа; хотела бы я, чтобы ты был не так мудр, чтобы я была более счастлива».

В 1784 году ее дети уже подросли, а отец недавно скончался. Тогда Эбигейл, преодолев страх перед океаном, присоединяется к мужу в Европе, где он служил послом. После тринадцати лет «вдовства» – так Эбигейл называла длительные отсутствия Джона – пара наконец-то воссоединилась. Супруги вместе переехали из Парижа в Лондон, а затем в Гаагу, по мере того как Джон выполнял дипломатические поручения. Они вернулись в Соединенные Штаты в 1788 году, обосновались на новой ферме Писфилд в Куинси, штат Массачусетс. Эбигейл надеялась на то, что этот переезд будет последним. Ее надежды не сбылись. Лишь через двенадцать лет они окончательно вернутся домой – и случится это лишь после того, как Джон отсидит два срока в кресле вице-президента Соединенных Штатов и один срок – в президентском кресле.

Эбигейл пожертвовала десятилетиями семейной жизни. Она считала такое самопожертвование своим патриотическим долгом, ее личным приношением стране, которую она любила, – но эти годы она отдала неохотно. В письмах к Джону ее обида на его честолюбие проступает, как свежее клеймо. «Разве ты никогда не вздыхаешь о таком Уединении – публичном покое и домашнем счастье?» – писала она ему в 1781-м. «Голос Славы подобен флюгеру, он ненадежен, как Вода, и ускользает, как Тень». Домашнего счастья Эбигейл дождалась только в 1802 году, когда ей было пятьдесят восемь лет, и длилось оно лишь шестнадцать лет – в 1818 она умерла. Карьера Джона, оказавшаяся гораздо более выдающейся, чем можно было предположить, когда они поженились, оставила для Эбигейл неординарную, разъезжую, часто одинокую судьбу, омраченную отсутствием мужа и освещенную ее собственной силой и искренностью, обогащенную экономической и интеллектуальной независимостью, о которой не могли и мечтать многие женщины тех времен. Но даже зная об этом, можно с уверенностью предположить, что она обменяла бы все это на несколько акров земли в сельской местности и горшок фасоли Янки[351], если бы это означало, что она будет проводить больше времени с мужем. Хорошо это или плохо, но выбор был не за ней.

29 апреля я улетела в Вашингтон, чтобы провести презентацию моей книги, опубликованной несколько месяцев назад, в книжном магазине. После презентации мы с друзьями поужинали лапшой дан-дан и жаренной в остром масле рыбой в сычуаньском ресторане на Кей-Стрит и отправились к ним домой, где я пролежала всю ночь на раскладном диванчике, не сомкнув глаз.

Рано утром я вызвала такси и поехала в аэропорт, наблюдая из окна за тем, как рассвет постепенно сменяется днем. Зарегистрировавшись на рейс, я встала в очередь на досмотр, в нетерпении притопывая левой ногой, пытаясь рассмотреть, почему же очередь двигается так медленно?! Что, мужчина в пиджаке не может быстрее развязывать шнурки? Зачем эта студентка достала ноутбук из сумки, перед тем как положить его на ленту металлоискателя? И как, боже мой, как могла та женщина забыть вынуть все из карманов, перед тем как пройти через рамку?

Когда досмотр был пройден, я оделась, всунула ноги в туфли и сложила вещи, а затем отправилась к выходу на посадку. Я начала отсчет номеров, остановившись, чтобы свериться с посадочным талоном, зажатым в руке: 27, 28… 29. Я свернула в зал ожидания, который в семь утра был уже заполнен пассажирами, путешествующими по работе. Их лица озарял холодный свет экранов мобильных телефонов. Он здесь? Я быстро оглядела толпу. Нет, нет, нет. Я отступила. Его маршрут был сложным: Багдад – Амман – Франкфурт – Вашингтон, многое могло пойти не так, как планировалось. Он мог не успеть на один из рейсов и, соответственно, на все последующие.

И вот тогда, в самом углу, я увидела его.

Он сидел ко мне спиной, но я узнала его по форме головы и каштаново-медовому цвету волос. Я подбежала к нему, моя сумка шлепнулась у его ног, а он вскочил, увидев меня, и мы бросились обниматься, даже не сказав «привет». Я зарылась лицом в его рубашку, она слегка пахла мылом даже после стольких часов перелета, а потом мы поцеловались – его небритые щеки знакомо царапали мою кожу, и в его объятиях я поняла, что мои ноги подкашиваются от облегчения, любви и благодарности. Мы были снова вместе, и флуоресцентные лампы освещали все неземным светом, каркающие объявления о посадке казались ангельской музыкой, а запах второсортного кофе – лучшим из ароматов. Его командировка в Ирак подошла к концу.

Через несколько минут мы вылетели в Нью-Йорк, взяли машину в прокат и поехали в долину реки Гудзон. Там, в стрекочущих весенних лугах, мы отпраздновали свадьбу двух наших близких друзей в компании других друзей и пролили немало слез, вызванных как избытком чувств, так и обилием пыльцы. Мы пили игристое вино и ели морковный свадебный пирог, Кельвин знакомился с новыми родственниками невесты, а я отплясывала вместе с невестой, и… можно сказать, жизнь вернулась в свое обычное русло. Но это было не совсем так. После года разлуки единение уже никогда не покажется обыденным.

Вернувшись в Париж, мы вновь обосновались в нашей квартире, вместе enfin[352]. Кельвин вернулся в посольство, а я – в Американскую библиотеку и к своему роману. Я купила огромную плетеную корзину для покупок, которую могла загружать овощами с открытого рынка, раскинутого на соседней улице. Мы смотрели фильмы Эрнста Любича в артхаусном кинотеатре субботними вечерами и ели роскошную пиццу с артишоками по четвергам (ну ладно, артишоки ела я, Кельвин довольствовался ветчиной с грибами). Мы делили пополам клубничные кексы financier после ужина. Мы составили список мест, которые нужно посетить за то время, пока мы находимся в Европе, и в связи с этим поговорили о жизни-после-Парижа, отчего оба немного загрустили.

«Будет так трудно уезжать», – сказала я однажды вечером, наблюдая за тем, как золотистый, почти уже осенний свет озаряет мраморную каминную полку.

«Я знаю», – согласился Кельвин. Я подумала, что он сменит тему или скажет, чтобы я не думала об этом, но он продолжил: «Мы еще вернемся».

«Когда ты выйдешь на пенсию?»

«Может, раньше?»

«Ну… – Я глубоко вдохнула и изложила идею, которую вынашивала уже несколько недель. – Мы давно откладываем деньги. Может быть, мы могли бы купить здесь квартиру. Совсем небольшую, в которой мы могли бы останавливаться, когда приезжаем в отпуск. Pied-a-terre?»[353]

«Нога на земле». – Кельвин улыбнулся.

«А?»

«Буквальный перевод. Pied-a-terre. Нога на земле».

Я тоже расплылась в улыбке. Нога на земле, постоянный дом, в Париже – это превосходило все мои ожидания.

«Ты думаешь… – теперь была очередь Кельвина делать глубокий вдох, – нам понадобится две спальни? На всякий случай?»

«На случай, если у нас родится ребенок? – проговорила я медленно. И обнаружила, что киваю. – Хорошая идея». Несколько секунд мы смотрели друг на друга в ужасе, в том особенном ужасе, который может внушить лишь мысль о родительстве.

«Когда ты будешь готова», – сказал Кельвин, гладя меня по волосам.

Убаюканная семейной идиллией, я не заметила, как время сделало сальто и пошло быстрее, а затем понеслось во весь опор. Все было хорошо: мой муж был дома, мы готовили спагетти с фрикадельками, чтобы удостовериться в этом. Но чего-то не хватало. Может быть, мы пропустили обряд перехода, не сделали приношение богам-хранителям очага? Несколько недель я задавалась этим вопросом, а потом до меня дошло: ответ очевиден. Мы должны были вернуться в начало. Нужно посетить друзей, которые стали нашей семьей во Франции: Дидье и Алена.

Кельвин позвонил братьям и обнаружил, что они не занимаются делами Le Mistral в Париже, а находятся на юге, у себя дома в Авероне. «Venez! – звали они. – Приезжайте! Поживите у нас! Мы заберем вас с вокзала».

Аверон – это департамент (территориальное подразделение сродни американскому штату). Он расположен на юге центральной части Франции, за 560 км от Парижа. Из-за недостаточно разветвленной сети высокоскоростной железной дороги TGV и прямого сообщения поездом регион остается сравнительно труднодоступным. Для большинства путешественников, включая нас с Кельвином, дорога из Парижа занимает целый день: нужно сесть на поезд до Клермон-Ферран, затем пересесть на автомобиль и проехать 200 км на юг в захолустье, называемое la France profonde: глубинка Франции, затерянная во времени.

Кельвин впервые побывал в Авероне двадцать лет назад, когда приехал в Париж учиться по программе обмена студентами. Он изучал русский язык и снимал часть квартиры в двадцатом округе с видом на Эйфелеву башню (если забраться на крышу по пожарной лестнице и прислониться к стене) и с процветающей колонией тараканов. Однажды в выходные Кельвин, Дидье, Ален и их друзья загрузились в машину и поехали в деревню, где у Дидье был дом, продуваемый всеми ветрами и полуразрушенный, примостившийся на утесе, с которого открывался вид на голую равнину. Стояла холодная и промозглая зима, а в доме для обогрева был только старинный камин. В ту ночь Кельвин спал у очага, полностью одетый, и все равно продрог до костей.

Пытаясь прогнать холод, ребята пили грубые местные вина и ели тамошнюю сытную пищу: трюффад – золотистый пирог из размятой картошки с беконом и сыром; фаргу – жареные блинчики со шпинатом, травами и салом; алиго – картофельное пюре, взбитое с расплавленным сыром до состояния текущей лавы. За деревенским столом у тетки Дидье и Алена Луизы они спорили о французской политике, истории и философии. Именно в этой сельской кухне Кельвин научился бегло говорить по-французски, выражать свои идеи красноречиво. Когда холодный дождь прекратился, он открыл для себя неровный ландшафт региона, являвший собой контраст гор и пастбищ, пересеченный реками и усеянный каменными деревушками.

Эта поездка была первой из многих за двадцать лет дружбы Кельвина, Дидье и Алена. Когда мы поженились, я поехала вместе с ним, и мы гуляли по лугам, где паслись коровы и овцы, восхищались элегантной романской церковью в городке Конк, потягивали вино в кафе под бастионами старинного замка. Мы покупали складные карманные ножи в знаменитой кузне «Лайоль», рассматривали неолитический каменный столб – менгир, найденный Дидье и подаренный им деревенскому музею. Однажды в золотистом свете закатного августовского солнца мы поужинали в светящемся покоем ресторане Мишеля и Себастьена Бра, которому были присуждены три звезды Мишлен.

По телефону Кельвин согласовал дату нашего descend[354] в гости к Дидье и Алену, тот уик-энд, когда они оба планировали быть в Авероне, а не на очередной смене в Le Mistral. Когда я отмечала дату в календаре, я заметила, что это будут четвертые выходные ноября: День благодарения. Интересно, подумала я, как мы будем праздновать его в темной глубинке сельской части Франции? У меня зародилась идея, которая сразу пустила корни, – я буду готовить для всех.

«Алиго» – блюдо, которое не найти в поваренной книге Джулии Чайлд.

В отличие от «беф бургиньон» его не готовят во всех домах от Чикаго до Мельбурна. В отличие от «кассуле» ему не поклоняются бруклинские блогеры, повторяющие его в качестве доморощенных колбасников. В отличие от «андулет» оно не вызывает разногласий, крайних мнений: обожаю или ненавижу. В отличие от фондю оно не вызывает ассоциаций с брюками «клеш» и оборудование для его приготовления не валяется среди другой дребедени на гаражных распродажах.

Алиго не является ни тем, ни этим по той простой причине, что… в общем-то, практически никто за пределами Франции о нем не слыхал. Даже и в самой Франции это слово нельзя назвать широко известным.

Меня это всегда очень удивляло, потому что, первый раз попробовав алиго в Лайольском ресторане, я влюбилась в это блюдо. Наша официантка поднесла огромный поднос картофельного пюре, взбитого с расплавленным сыром, и ей пришлось буквально взобраться на стул, чтобы укротить тянущуюся липкую массу, намотать ее на две ложки и выложить солидными порциями на наши тарелки. Попробовав, я впала в забытье, во власти восторга от пружинистого свежего сыра, растворяющегося в размятом до шелкового состояния пюре с кислинкой крем-фреш[355] и сладостью молока. Когда я съела все до последней ложки, то почувствовала легкий укол грусти (хотя я могла по ошибке принять за нее расстройство пищеварения).

Алиго достаточно просто готовить: оно состоит из нескольких ингредиентов, которые, однако, должны быть исключительно качественными и свежими.

Нужно использовать картошку сорта бинтье (голландская разновидность, нечто среднее между вязкой и мучнистой) и сыр Том не старше трех дней. Сыр – это не-такой-уж-секретный ингредиент алиго, придающий блюду изысканную эластичность; видимо, по причине его труднодоступности рецепт не прижился за пределами Франции.

Сыр Том – не что иное, как клин спрессованной сырной массы, примерно то же самое, что и свежая моцарелла. Он белый, однородный, покрытый мелкими порами, как новая губка, и скрипит на зубах. Вкус, хотя и трудноуловимый – сыр абсолютно несоленый, – напоминает жемчужную эссенцию свежего молока. В процессе вызревания Том утрачивает эластичность; алиго, приготовленное на черством сыре, не имеет характерной вязкости, свойственной этому блюду.

Если Том бродит и вызревает, то превращается в фромаж-де-лайоль, знаменитый аверонский твердый сыр, плотный и сливочный, острым пикантным вкусом напоминающий зрелый чеддер. В 1976 году ему был присужден знак AOC (appellation d’origine controlee); его можно узнать по специфическому запаху диких трав и цветов, который появляется в результате выпаса коров на высокогорных пастбищах.

Местная легенда гласит, что алиго появилось в XII веке, впервые приготовленное монахами аббатства Обрак на высокогорном вулканическом плато в северном Авероне. Они смешивали корки черствого хлеба с водой и сыром Том; в результате получалась питательная каша, которой они кормили пилигримов и других путешественников, заходивших в их двери. Могло ли случиться, что их призыв «Alle? cuit» – идите есть – превратился в слово «алиго»? По другой версии, слово происходит от латинского «aliquid», означающего «что-то». Третья версия – происхождение от старофранцузского глагола alicoter, что значит «резать».

К XIX веку картофель, завезенный из Нового Света, заменил собой хлеб, и блюдо переместилось в burons, каменные хижины с плоскими крышами, какие строят в горах Обрака. Пастухи, или buronniers, занимали эти примитивные жилища летом, поднимаясь в горы в конце мая и спускаясь в середине октября: ежегодная традиция сезонного перегона скота, благодаря которой коровы могли пастись на высокогорных пастбищах. Традиционно в burons три комнаты: одна для сна, вторая для приготовления сыра, третья для его вызревания. В 1930-х годах этих домиков было более трехсот. Теперь их осталась лишь горстка: некоторые были превращены в летние коттеджи, другие – в рестораны для туристов, третьи обветшали. Ни в одном из оставшихся домиков не живут пастухи и не делается сыр. Вместо этого фромаж-де-лайоль производится кооперативом Fromagere Jeune Montagne, современной, прекрасно оснащенной фабрикой, построенной в 1960 году, когда последние buronniers уже практически исчезли. Этой фабрике не хватает старомодного очарования, но она с лихвой компенсирует его круглогодичным производством, гигиеничностью и эффективностью, как узнала я, посетив производственные помещения. Здесь сохраняют местные традиции сыроварения, оправдывая надежды всего региона.

Хотя burons уже почти невозможно найти, а аббатство, разрушенное в годы Французской революции, лежит в руинах, на высокогорьях Обрака еще остались следы Средневековья. Ландшафт завораживающе красив, ряды горных пастбищ раскинулись под широким небом. Местные жители все еще готовят алиго, взбивая его в массивных чанах плоскими деревянными ложками размером с весло; блюдо предлагают туристам и едят по праздникам. Пилигримы также еще не перевелись в этой местности: они следуют старинному духовному маршруту Сен-Жак-де-Компостель.

Путешественники проходят по Пути Святого Иакова (на испанском – Камино де Сантьяго) уже более тысячи лет. Путь сливается из множества тропинок, ведущих из разных точек Европы – Англии, Италии, Польши и даже Скандинавии, – и заканчивается в городе Сантьяго-де-Компостелла в северо-западной Испании. В девятом веке тело апостола Святого Иакова было, по слухам, обнаружено в могиле римской эпохи, и туда вскоре заспешили паломники. В Средние века странствие занимало несколько месяцев, если не годы: однако успешно добравшимся до места паломничества вручали compostellana — сертификат, гарантирующий амнистию от чистилища.

Все пилигримы – а в пору расцвета Пути их были тысячи – нуждались в базовых услугах: крове и пище, как мирской, так и духовной. В пяти пунктах вдоль Пути были построены церкви, и поистине благочестивые паломники умудрялись посетить каждую из них и поклониться святым мощам, захороненным на святой земле. Пять остановок располагались в городах Тур, Лимож, Тулуз, Сантьяго-де-Компостелла и в деревеньке Конк, построенной в виде раковины морского гребешка, которая является символом Пути Святого Иакова, и расположенной в Авероне.

Аббатство в Конке основано в честь Сен-Фуа, девушки из города Ажен в Аквитании, которую в четвертом веке замучили до смерти раскаленным железом из-за ее веры (foi). В XVIII веке ее останки были перенесены в Конк, выкраденные местным монахом, который, по слухам, провел десять лет в Аженском монастыре, завоевывая доверие вышестоящих братьев с целью похитить реликвию. Вскоре после этого аббатство стало частью Пути Святого Иакова. Пилигримы наводнили Конк и принесли с собой разнообразие языков, культур и религиозных традиций. Эти первые туристы останавливались в убежищах, отмеченных символом раковины морского гребешка, ели алиго, молились перед золотым ковчегом с мощами святой Сен-Фуа в форме римской статуи, датируемой пятым столетием, и отправлялись дальше.

В наши дни аббатство, построенное в романском стиле, является частью мирового наследия ЮНЕСКО, как и весь Путь Святого Иакова, и встречает малочисленный, но постоянный поток посетителей. Эти несколько человек кажутся букашками среди огромных поперечных нефов церкви XI века, рассчитанной на толпы прихожан. Тем не менее на извилистых тропках Аверона довольно часто встречаются современные пилигримы, которых можно узнать по изношенной одежде, дорожным посохам и тяжелым рюкзакам. Они останавливаются на ночь за небольшую мзду в домах или хостелах, отмеченных изображением раковины морского гребешка, едят алиго и разговаривают с местными жителями, которые относятся к ним с добротой, граничащей с опекой. И затем, укрепленные телом, они продолжают свой путь: некоторые проходят лишь часть Пути, другие отваживаются на продолжительное путешествие: до Сантьяго-де-Компостелла отсюда чуть меньше 1200 км.

Собираясь в Аверон, я паковала чемоданы и размышляла о том, что мы с Кельвином – тоже пилигримы, только в другом, глобальном смысле: чужие в чужой стране, с дарами, которые я надеялась употребить в процессе приготовления ужина: сладкий картофель, свежая клюква, консервированная тыква. А если мы – это пилигримы, то получается, что Дидье, Ален и другие наши аверонские друзья – это индейцы, местные жители, которые соберутся, чтобы отметить вместе с нами День благодарения (но мы не будем давать им одеяла с оспой[356]).

Мы приехали в Аверон поздно вечером, сев после работы на поезд до Клермон-Ферран, где Дидье встретил нас на машине (предстояло еще два часа езды на юг). Быть пассажиром Дидье означает быть пристегнутым против своей воли к спортивным саням, которые несутся с горы полным ходом. В его доме я еле доползла до постели, чувствуя, что вот-вот отдам концы. Но глубокая деревенская тишина убаюкала меня, и я проснулась ранним утром свежая как огурчик, сразу же услышав мычание коров, жужжание мух за окном и бодрый топоток Апаш, жесткошерстной таксы жены Дидье, Шанталь.

«Куда мы собираемся?» – шепотом спросила я Кельвина, когда все собрались в гостиной. Дидье открывал и закрывал все шкафчики подряд, пытаясь обнаружить поводок Апаш.

Он пожал плечами. Когда мы находились в обществе Дидье, он складывал с себя бразды правления. Мы много ездили по округе в машине Дидье, останавливаясь в причудливых деревеньках, пили кофе в кофейне или местном баре, затем вновь забирались в машину. Я понятия не имела, где мы останавливаемся, или зачем – состояние прострации, в котором я винила свою неспособность говорить по-французски, пока не осознала, что никто не знал, каков план, и даже сам Дидье.

«Voila!» – С эффектным грохотом Дидье вытащил поводок из ящика с какой-то дребеденью. Апаш усек намек и ринулся к двери. Мы последовали за ними к машине, пристегнулись и в течение нескольких ужасных минут неслись сквозь пространство, после чего оказались в соседнем городке Эспальоне. Мы вошли в кафе, следуя за Дидье по пятам. Посетители приветствовали его рукопожатием или des bises – и доброжелательно-выжидающе повернулись в нашу сторону, явно любопытствуя о том, кто такие эти иностранные друзья Дидье. Мы пробрались в уединенный угол, где Дидье заказал cafe? serre? – кофе, сжатый до гиперкофеиновой вязкости – и бутерброд, который он тут же скормил Апашу. Собака запрыгнула к нему на колени, чтобы не упустить ни крошки. Затем объявился друг Дидье – Жером. Затем его брат Ален. И еще друзья – Жан-Луи и Мишель. Эта компания собиралась в кафе почти каждое утро, чтобы выпить несколько чашек ристретто и попинать баклуши – своеобразный клуб по интересам.

В течение минуты все присутствующие говорили одновременно, умудряясь при этом пить кофе. Затем они резко встали, вытаскивая из карманов мелочь. Мы вновь пристегнули ремни в бобслее Дидье и усвистали прочь. С заднего сиденья я наблюдала за горизонтом и проносящимися мимо стадами коров цвета карамели и редкими коренастыми быками, крупными ширококостными тонконогими существами, до боли напоминающими Дидье.

Ландшафт был необычайно пустынным для Франции, одинокие прерии, ограниченные горным плато Центрального массива: здесь было больше коров, чем людей.

Для многих поколений аверонцев это место было отправной точкой, покинутой в поиске лучшей жизни.

Именно усилиями аверонцев, создавших сеть кафе, Париж приобрел свой сегодняшний облик.

По крайней мере я уже не могла бы представить город без их оцинкованных барных стоек и меню, написанных мелком на грифельной доске, венских стульев и мраморных столешниц, миниатюрных кофейных чашек с завернутым в бумагу кубиком сахара и такими названиями, как La Butte Aveyronnaise, Le Charbonnier, L’Auvergnate. Невозможно пройти мимо и не представить ностальгирующего по дому аверонца, благодаря которому появилось это место. Несомненно, Аверон оказал влияние на Париж. Но и Париж, как я начала понимать, повлиял на Аверон: появились большие новые коттеджи, построенные вернувшимися сыновьями и дочерями; укрепились узы дружбы, зародившейся благодаря упорной работе плечо к плечу в парижских кафе; возникли новые традиции, определяющие жизнь сиблингов: старший оставался вести дела на ферме, младший отправлялся в Париж управлять кафе. Эта земля стала источником ностальгических воспоминаний о широких пастбищах, стадах бредущих коров и виноградной лозе, взбирающейся по склонам холмов под щедрыми лучами солнца.

Поразительно, как можно проголодаться, когда носишься взад-вперед на автомобиле по деревенской местности. К часу дня я умирала от голода: это чувство смешивалось с облегчением от того, что я все еще жива. Дидье остановил машину и объявил: «On va dejeuner aux Bessades, chez Cathy!»[357] Несколько секунд спустя мы уже шли по мощенному гравием двору по направлению к старинной ферме, затем уселись за длинным деревянным столом, занимавшим всю комнату.

Кэти и ее муж Жан-Луи держали table d’hote, маленький ресторан, находящийся в их доме. У меня возникло подозрение, что это скорее хобби, чем необходимость. Обедая у них, можно было ощутить атмосферу фермерской кухни сто лет назад: друзья и незнакомцы сидят на скамейках, камин дымится, выводок котят дремлет в корзинке у очага. Кэти унаследовала бизнес от своей матери, а та – от своей; с тех пор трапезы здесь не претерпели существенных изменений. Сначала нам подали «гранд суп»: насыщенный свиной бульон с капустой и ломтями хлеба, который надо было самостоятельно наливать из супницы с львиной головой. Затем явилось овальное блюдо с ветчиной и колбасами, изготовленными из мяса собственных свиней Кэти, а после этого – гора far?ous, пряных оладий с укропом, которые полагалось есть с домашним вареньем из красной смородины. За оладьями последовал жареный цыпленок, а за ним – сыр: клин влажного пестрого Рокфора и клин фромаж-де-лайоля, золотистый и острый. За исключением сыра и согретого солнцем вина, которое мы пили за трапезой (их произвел местный кооператив), все продукты были выращены в хозяйстве Кэти и Жана-Луи.

Три mecs[358] в рабочей одежде первыми встали из-за стола и направились на перекур, чтобы в дальнейшем вернуться к работе на стройке. Мы имели возможность лицезреть их еще раз, так как отправились на экскурсию к замку восемнадцатого века, который Кэти и Жан-Луи воздвигали из кучи щебня. Затем поднялась пара хрупких седовласых старичков, к которым в течение обеда все старательно обращались на «вы». Жан-Луи встал, чтоб убрать со стола, и остались только Кельвин, Дидье, Кэти и я. Мы медленно смаковали кофе из тех же маленьких стаканчиков, из которых пили воду и вино.

Настал мой момент истины, почувствовала я. Кельвин тоже это почувствовал, потому что начал подводить разговор к моей теме. Завтра мы собирались ужинать здесь же, в Les Bessades – Кельвин, я и толпа аверонцев, – чтобы отпраздновать традиционный американский праздник – День благодарения. Меню должно было повторять сегодняшнюю трапезу, за исключением того, что курицу заменит жареная индейка. Однако я планировала поучаствовать в приготовлении ужина – немного клюквенного соуса, сладкий картофель, тыквенный пирог. Мне хотелось придать празднику национальный колорит, а также – признаюсь – впечатлить Кельвина тем, как я стала хорошо говорить по-французски и насколько мне здесь комфортно. Я привезла ингредиенты из Парижа и надеялась, что Кэти согласится. Именно из-за этого я нервничала: мне надо было спросить, пустит ли она меня на свою кухню.

Позвольте кое-что пояснить. Кэти меня не пугала. У нее было мягкий голос, два умненьких сына-подростка и разноуровневая стрижка на светлых волосах, как у участников рок-группы Monkees. Но она была француженкой, а я заметила, что во Франции кухня является заповедной территорией. Мои французские друзья обожали готовить, есть и обсуждать кулинарные темы, но их кухни оставались частными владениями. В противоположность Америке, где на кухне собираются с друзьями, здесь она оставалась комнатой за закрытыми дверями. Мы с Кэти несколько раз пересекались, но были скорее знакомыми, чем друзьями. Просьбу пустить меня на свою кухню можно было бы приравнять к желанию прибраться в ее бельевом шкафу.

Кэти и Дидье обсуждали последний урожай винограда, но их разговор подходил к логическому завершению. Кельвин поймал мой взгляд и многозначительно поднял бровь.

«Индейка… э-э-э… готова к завтрашнему ужину?» – последние слова застряли у меня в горле.

Кэти кивнула. «On l’a tuee ce matin![359] – Индейка, естественно, была выращена на их ферме, Кэти смотрела за ней с младенчества, а Жан-Луи прирезал. – Ее не помиловал Обама, как ту, про которую говорили в новостях», – сказала она, и все рассмеялись.

Я проглотила комок в горле: «Я могу помочь?»

«C’est tr?s gentil[360]. Но приходите в семь, со всеми остальными».

«Нет, я имею в виду, что хотела бы помочь приготовить ужин… si c’est possible»[361].

«О!» – Она хмыкнула, очевидно, надеясь, что я шучу.

«Я могу приготовить тыквенный пирог – une tarte ? la citrouille. Клюквенный соус… sauce aux airelles. Сладкий картофель… patates douces. Я привезла с собой ингредиенты».

«J’sais pas…»[362] – Она прикусила губу.

«Ann est tr?s doue?e dans la cuisine»[363], – Дидье уставился в свой стакан, но тон его голоса был увещевательный.

Мое предложение повисло в воздухе, вызвав неловкую паузу: я уже почти пожалела о том, что высказала его. Но по мере того как молчание длилось, я поняла, насколько важно это было для меня. Я хотела пойти на кухню, поделиться американскими рецептами и выведать французские, поучаствовать не только в празднике стола, но и в подготовке к нему.

«Laissez-moi re?fle?chir un peu, d’accord?»[364] – в конце концов прервала молчание Кэти. Я понимала ее замешательство – у нее был свой ритм, как ни крути: тонкая хореография кухни, доведенная до совершенства в процессе приготовления тысяч трапез. Но я не могла не чувствовать легкого разочарования.

«Она ведь не отказала, – подбодрил меня Кельвин, когда мы шли к машине. – Она сказала, что подумает».

Мы оба знали, что для французов это вежливый способ сказать «нет». Тем не менее, забравшись в машину, мы отыскали консервную банку с тыквой, которая выкатилась из сумки с провиантом во время одного из диких виражей Дидье. Кельвин в итоге выудил ее из-под переднего сиденья. Я сунула ее в мою сумку на случай, если она понадобится мне завтра.

Поворот с главной дороги был такой незаметный, что легко было пропустить его, не зная, что он есть. Маленький невзрачный знак, указывающий на узкую аллею. Но на следующий день нам удалось найти ее, и мы проехали по дороге между деревьев и вверх на холм, где увидели низкий угловатый дом со стеклянными стенами, стоящий на линии горизонта, – неожиданная вставка современной архитектуры, внезапная, как каменный buron на травянистом склоне обракских гор. Это был один из храмов высокой гастрономии Франции, ресторан – обладатель трех мишленовских звезд, – принадлежащий Мишелю Бра.

Мы с Кельвином как-то обедали здесь с Дидье, Шанталь и дочерью Шанталь, Анн. Это было несколько лет назад в летний солнечный день. Трапеза была практически безупречна, и не только из-за изысканной пищи, но также благодаря неповторимому сочетанию места, культуры и кухни, которое удалось создать владельцам ресторана. Возможно, я была слегка навеселе под действием атмосферы и шампанского, но мне казалось, каждое блюдо представляет собой целую историю. «Гаргуйу?» было похоже теплую погоду, идиллию ярких оттенков, летних овощей, трав и диких цветов, как детская влюбленность, нежная и игривая, приправленная изысканным соусом со вкусом цыпленка, напоминающим о безопасности материнского очага. В луковицах медленной жарки в панировке из хлебных крошек и трюфелей (их готовят семь часов) я видела жестокие зимние морозы Обрака, которые прогоняет огонь дровяной печи. Алиго рассказывало историю семейственности, непрерывной преемственности поколений, которые выживали на негостеприимной равнине, передавая традиции от матери к сыну, от отца к дочери; наш официант сказал, что это «une recette de Mamie» – бабушкин рецепт, и до недавних пор мама Мишеля Бра готовила это блюдо собственноручно.

Обед был незабываемый, наполненный эмоциями, как признание в любви к Аверону, и мои воспоминания о нем – о залитом солнцем обеденном зале, о плавном движении сырной тележки, о параде десертов, марширующих мимо нас в сладкой пелене, – все это осталось со мной, всегда останется со мной как одно из самых счастливых, близких моему сердцу гастрономических переживаний. Но это было летом. Сейчас стоял ноябрь, и ресторан был закрыт на зиму, ставни затворены. Дидье и Кельвин высадили меня около главного входа, и оттуда я спустилась вниз по склону к задней двери. В блеклом осеннем свете земля казалась безжизненной, поля – сухими и неплодородными.

Я приехала, чтобы поговорить с Себастьеном Бра, сыном Мишеля, не так давно ставшим партнером отца по бизнесу. Он ждал меня в своем офисе: загорелый мужчина в джинсах и свитере со стройным телом бегуна. (Как выяснилось, он и впрямь только что вернулся из Нью-Йорка, где участвовал в марафонском забеге.) Как и большинство встретившихся мне аверонцев – в общем-то, как большинство французов, – он испытывал лирические чувства к своему региону.

«Можно подумать, что мы сошли с ума, – что мы здесь делаем, затерянные в обракской пустоши? – сказал он. – Но мы очень любим свою землю, а когда люди приезжают в ресторан, всеми силами стараемся поделиться с ними нашей историей».

Эту историю ресторан отчасти рассказывает при помощи трав – «палитры оттенков» семьи Бра. Некоторые из них собирают в горах, другие – выращивают местные maraicher[365], третьи культивируются в садике при ресторане. Лишь для одного гаргуйу, блюда, вдохновленного летним разнотравьем, нужно собрать целый список ароматных листьев, семян, плодов, цветов и орехов, который меняется в зависимости от сезона или от прихоти шеф-повара. Даже на логотипе ресторана изображен листик ароматной травы, тонкая папоротникообразная веточка cistre, разновидность дикого укропа, который растет только на высокогорных лугах, таких как Обракская равнина.

Алиго представляет собой другую главу в истории региона.

Это крестьянское блюдо, которого нет нигде, кроме Обрака. «В южных регионах, например в Мийо, о нем никто не знает, – сказал мне Себастьен. Ресторан готовит его традиционным способом, по семейному рецепту. – Алиго – не заглавное блюдо в нашем ресторане, но оно является частью нашего patrimoine» – наследия», – добавил он.

В этот момент я услышала, что приоткрылась дверь, а затем в комнату вошел сухощавый опрятный человек, как будто в слове patrimoine прозвучал некий призыв для него. Это был Мишель Бра. Я затаила дыхание. Передо мной стоял один из наиболее почитаемых поваров Франции.

Себастьен представил меня и пригласил отца присоединиться к разговору, и вот уже он сидит напротив и вслушивается в мой ученический французский с американским акцентом, ожидая от меня умных вопросов. У меня вспотели ладони. Мишель Бра известен своей замкнутостью, о нем отзываются как о монахе, о избегающем людей пуристе. Его отец был кузнецом, его мать – шеф-поваром семейного ресторана в Лайоле. В детстве он начал готовить за ее плитой, отказавшись от традиционной французской системы кулинарного ученичества в пользу самообразования на научной основе. Он редко покидает Обрак и, как известно, отклонил предложения об открытии ресторана в Париже, хотя и держит филиал на Хоккайдо, «затерянный в японской глуши».

«Я сын своей родины, – сказал он мне. – Это деревенская местность. Мы ели только тогда, когда были очень голодны. Но наш регион развивает духовность. Он позволяет нам иначе взглянуть на мир».

В долгих промежутках между его фразами я старалась соединить образ немногословного интровертированного мужчины, сидящего передо мной, и блюда, которые пробовала в тот летний день, содержащие в себе радость, эксцентричность, ностальгию и твердость характера. Возможно, решила я, ему легче выражать себя при помощи еды, чем словами.

Наш разговор исчерпал себя, и я поднялась, чтобы уходить. Несколько минут мы стояли, обмениваясь вежливыми формальными фразами. Себастьен спросил меня, где я остановилась, и я рассказала о Дидье и Алене, а также об ужине, который мы планировали устроить завтра.

«Вам знаком национальный американский праздник, День благодарения? Мы собираемся большой компанией – и едим!» Я рассмеялась, как бы извиняясь.

И тогда Мишель тихо сказал: «Знаете, а это точное определение gourmandise[366] – собраться вокруг стола с друзьями и членами семьи».

В этот момент появился следующий посетитель – японская съемочная группа, готовящая документальный фильм, – и я выскользнула за дверь, воспользовавшись всплеском активности. Но я думала о его словах весь остаток дня и впоследствии часто возвращалась к ним. В английском языке не существует точного эквивалента слова gourmandise. Чревоугодие? Алчность? Да, но это еще и наслаждение от хорошей еды, искусство изысканной трапезы, и кое-что еще – воспитание разборчивости вкуса, например. Это исконно французский термин, значение которого раскрывается в гастрономическом эссе «Физиология вкуса» Жана Антельма Брийя-Саварена, рожденного в 1755 году. Он не был профессиональным шеф-поваром или писателем – это был судья провинциального французского городка, гастроном-энтузиаст и философ-любитель, веривший в то, что застольные удовольствия представляют собой наиболее искренние и крепкие из уз, соединяющих общество.

У истоков la gourmandize и в центре концепции Брийя-Саварена стоит еще одно понятие: вкус. Именно развитие этого чувства, утверждает он, – «акта суждения, с помощью которого мы отдаем предпочтение вещам, соответствующим нашему вкусу, в сравнении с теми, которые ему не соответствуют», – отличает животное, которое кормится, от человека, который вкушает. На английском языке связь не прослеживается столь четко, однако если перевести слово «вкус» на французский, то она очевидна: слова «go?t»[367] и gourmandise – однокоренные.

Слово go?t происходит от латинского gustus, или вкус. Интересно, что английское «taste» имеет совершенно другой латинский корень: tangere, что означает «прикасаться». Тем не менее в английском тоже есть производная от gustus – слово «gusto», означающее «изюминка». Ценность. Аппетит. Наслаждение. Энтузиазм. В этом случае получается, что Брийя-Саварен прав: глубочайшая суть нашей человеческой природы – это gusto – вкус, который мы проявляем за столом. А радость общения друг с другом в этом процессе – gourmandize – это поистине роскошь в нашей жизни.

* * *

Телочке было только три дня. Она стояла, пошатываясь на нетвердых ногах, ее большие уши болтались, как крылья летучей мыши, а пушок бело-коричневой шкуры был еще примят. Она была такая трогательная, что мне хотелось похитить ее с фермы и отвезти в Париж. Но Бенуа, кузен Дидье и владелец фермы, уверил меня в том, что она проживет долгую счастливую жизнь дойной коровы, в то время как ее братьев зарежут и продадут в качестве… хм, телятины. Он только начал рассказ о том, как они с дочерью нашли теленка – случайно, в поле, – когда зазвонил телефон Дидье. Он вышел из амбара, чтобы лай собак и мычание коров не заглушали разговор, и через несколько минут вернулся. «On y va!»[368] – позвал он, и мы с Кельвином послушно последовали за ним в машину. Скоро мы уже снова неслись по деревенской местности в еще одно «непонятно куда», которое оказалось домом Кэти.

«Voila! Les Bessades! – Дидье припарковал машину. – Я прогуляюсь с собакой. Tu veux te promener, doudou?»[369] – спросил он Апаша. Тот выпрыгнул из машины, а за ним – Дидье.

Я смотрела на эту странную пару: один широкоплечий и высокий, другой коротконогий и длинный, у каждого шапка кудрявых волос с серебряной ниткой – а они удалялись по краю дороги, время от времени останавливаясь, чтобы разведать местность. «Что происходит? Нам подождать их в машине?» «Я думаю, – Кельвин повернулся ко мне с переднего сиденья, – тебе следует зайти в дом и начать готовить».

Кухня Кэти пахла именно так, как пахнет любая американская кухня в четвертый четверг ноября, источая уютный, соблазнительный аромат жарящейся индейки. Мы обменялись приветственными поцелуями, и она провела импровизированную экскурсию, подняв крышку над невероятных размеров кастрюлей над тыквенным супом, открыв холодильник, в котором стояла не менее устрашающих размеров миска с тестом для оладий «фарсу», а затем распахнула духовку, чтобы повернуть нежно шкворчащую индейку. В отличие от деревенской столовой кухня сияла современным дизайном: стойка из нержавеющей стали, флюоресцентные лампы и маленькая профессиональная посудомоечная машина.

Я достала свои полуфабрикаты из машины и, немного смущаясь, продемонстрировала их Кэти: пакет свежей клюквы, банки с тыквой, тяжелая сумка со сладким картофелем. Я надеялась, что она не начнет дознаваться, сколько я потратила в парижском универмаге La Grande Epicerie. Я предоставила рецепты, иносказательно объясняя термины, которых не знала по-французски. Кельвин сидел в столовой и читал книгу, всегда готовый помочь с переводом, но в итоге его помощь не понадобилась.

Я принесла поваренную книгу, но выяснилось, что рецепты Дня благодарения просты в приготовлении для опытного французского повара. Кэти никогда не пробовала клюквенный соус, но знала, как готовить варенье-пятиминутку, и умела делать пюре из батата (сладкого картофеля) с добавлением щепотки мускатного ореха, а также взбивать заварной крем для тыквенного пирога. Она протянула мне домашние яйца с бугристой скорлупой, и, пока я взбивала их с молоком, сахаром и специями, приготовила песочное тесто прямо на стойке. Ей не понадобились кухонные весы: она на глаз отмерила муку, сливочное масло и воду и смешала их умелой рукой. Разделив и раскатав тесто, она разложила его по трем емкостям для выпекания, открыла банку яблочного пюре и выложила содержимое на один из коржей. Быстрыми уверенными движениями она очистила от кожуры и семечек полкило яблок, порезала их на тонкие, абсолютно ровные ломтики и выложила красивым узором. Я тем временем успела только выскрести тыкву из банки.

Мы играли в пятнашки, слегка потея в процессе перемещения индейки с одного уровня духовки на другой, чтобы втиснуть туда пироги. На плите варилась клюква, окна запотели от пара, исходящего от пюре из батата. Я подумала о своих родителях на другом конце мира – в Калифорнии, об американских друзьях во всех городах, где мне приходилось жить, и все они готовили сейчас те же самые блюда – не точь-в-точь такие же, но в общих чертах. Мне их недоставало, и я буду скучать по ним все последующие Дни благодарения. Но у нас будут другие совместные трапезы, мы будем готовить к праздникам или по случаю встречи друг с другом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.