Глава 7. Эльзас. Шукрут

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7. Эльзас. Шукрут

Я очень мало знаю о родителях своего отца, которые умерли еще до моего рождения, но некоторую информацию я собрала по крупицам: они приехали в Соединенные Штаты в 1920-е, эмигрировав из Тойсяня, прибрежного города в провинции Гуандун, которая находится в сердце китайской диаспоры. Они держали китайский ресторан во Фресно, Калифорния. У них было больше десяти детей, своих и усыновленных. Они были католиками, но их предки, возможно, были мусульманами (имя Ma, которое они изменили на Mah[229], чтобы оно казалось более американским, обозначает «лошадь» и распространено среди исламских китайцев; оно напоминает им о Мохаммеде). Они говорили на местном диалекте, который называется также тойсянь – вариант кантонского диалекта. Этот язык они передали своим детям вместе с любовью к растениям, к вкусу китайской горькой тыквы в черном соусе, узкими стопами и предрасположенностью к сердечным заболеваниям.

А вот то, чего я не знаю о своих бабушке и дедушке: похожа ли я на них? Скучали ли они по Китаю? Были ли они легальными эмигрантами?

Я стала думать о своих предках с сентября, когда получила письмо из Французского бюро иммиграции и интеграции – французский вариант службы миграции. Как супруга дипломата, я могла получить французские рабочие документы, но, хотя работа Кельвина в американском посольстве значительно облегчала мою жизнь, мне все же надо было пройти процесс оформления заявки.

В письме, которое я получила, на тонком листе бумаги было написано «приглашение» пройти visite me?dicale, медицинский осмотр, – первый шаг к замене моего временного разрешения на работу на официальные документы. Итак, через несколько недель в одно морозное и ясное октябрьское утро я влилась в очередь людей, которые ждали снаружи. Вялая атмосфера скучной бюрократии, повисшая вокруг здания, подсказала мне, что это нужное мне место, еще до того, как я прочитала вывеску.

Американцы, переезжающие во Францию, пересказывают друг другу две страшные истории: получение французских водительских прав и получение carte de se?jour[230].

Одно требует корзины денег, второе – кучи бумажек, оба – неимоверного терпения. Но, даже загодя вооружившись этими предупреждениями, я была удивлена тому, что мне пришлось пережить.

Внутри офиса процесс состоял из серии маленьких унижений, начиная от обязательного образовательного видео по la?cite? – французской политике секуляризма, затем интервью, в котором оценивалось мое знание языка, затем – раздевание до пояса, чтобы сделать флюорографию и убедиться в том, что у меня нет туберкулеза. К счастью, я понимала разницу между церковью и государством, говорила по-французски, и у меня не было туберкулеза.

По мере того как официальные лица везде совали свой нос, прессовали и давили меня, я размышляла о свои предках, живших почти девяносто лет назад. Из-за них я выросла в Калифорнии и стала рожденным в Америке ребенком американца, с вытекающей из этого факта уверенностью в себе и завышенной самооценкой. Но сегодня я, как и они, оказалась в положении иммигранта, лишенная знакомой среды и легкости общения, и этот опыт заставил меня присмиреть.

Проверка знания языка проходила в одноцветной комнате без окон, чем-то напоминающей офис надзирателя в тюрьме с низким уровнем охраны. У fonctionnaire[231] были темные глаза и волосы, и на удивление теплая улыбка. Мы поболтали пару минут о моем изучении французского, работе, о должности моего мужа в посольстве. Затем она несколько минут распечатывала серию цветных attestations[232] – они выглядели как диплом участника, который выдают членам детской футбольной команды, – а затем она сказала, что я должна пройти formation civique – однодневное обучение, посвященное французской истории, культуре и законодательству.

«Оно даст вам знание принципов государственности во Франции», – сказала она.

«La formation civique? Гражданское образование? Я уже образована», – пошутила я.

Она чуть улыбнулась. «De?sole?e»[233].

Но ее извинение указало на прореху в броне, и я попыталась атаковать.

«Мне надо проходить обучение, даже если я здесь временно? Мой муж – американский дипломат, – напомнила я. – Его срок на посту заканчивается через три года».

Я чувствовала, что она колеблется, но затем кивнула головой: «De?sole?e. Tout le monde est oblig?»[234].

Что-то в ее голосе мне подсказало, что на самом деле для tout le monde[235] это необязательно, что некоторые могли увильнуть от этого. Это был очередной прекрасный пример французской логики – все люди равны, следовательно, все должны пройти formation civique (кроме тех, кому необязательно). Здесь была такая же логика, как и в политике la?cite? из фильма, который я только что посмотрела: религия и правительство должны быть раздельными (кроме отдельных случаев, например: календарь общественных праздников, который все еще строится на основании католических праздников). Кто я такая, чтобы с кем-то спорить?

Я присоединилась к группе людей в темной комнате ожидания, где все сражались с громоздкими снимками флюорографии, не зная, куда их деть. Пока мы ждали приема врача, который должен был определить нашу годность, люди вокруг меня тихо разговаривали – слова незнакомых языков окутывали меня, как мягким одеялом. Атмосфера была типичная для всех комнат ожидания на свете: я узнавала запах плохого кофе, свет флуоресцентных ламп, истертый линолеум – такой же, как и в РЭО[236] в Калифорнии, и в комнате присяжных в нижнем Манхэттене, и в банке Пекина. Но вот-вот вызовут мой номер – cent quatre-vingt-douze![237] – и рывком вернут меня обратно в Париж. Это будет не Париж ажурных чугунных оград и игрушечных лодочек, дрейфующих в мраморных фонтанах, а более грубый, напористый город, современный, экономящий каждую копейку и заваленный бесконечными кипами бумаг.

Я была последней, кого должны были вызвать в то утро. Я ждала, начиная беспокоиться, по мере того как комната пустела, и читая брошюры по ВИЧ, которые мне всучили лаборанты рентген-аппарата. Мой желудок начал потихоньку урчать и все громче возмущался по мере того, как близился полдень. Я решила отвлечься, строя гипотезы о людях, которые находились со мной в комнате ожидания. Откуда они приехали? Зачем они переехали во Францию? И, возможно, самое интересное – что у них будет на обед? Я представляла суп с лапшой, базиликом и кинзой, или мелкий кус-кус с хариссой.

Как и все национальные кухни, французская кулинария не возникла в вакууме. Она перенимала вкусы и техники сквозь полупроницаемые границы путем многовекового соревнования с Италией, Испанией, Германией и Бельгией (это всего лишь несколько примеров), а также у бывших колоний в Северной Африке и Юго-Восточной Азии. Прогулка по Парижу напоминает путешествие по регионам Франции, а также историю ее политических интересов: савойские рестораны рядом с улицей Муфтар, которые подают фондю и раклет[238], тринадцатый округ с ароматными чашами с фо[239] (вьетнамское слово, произошедшее, возможно, от французского pot-au-feu[240]), корсиканская e?picerie[241], испускающая ароматы зрелого сыра и сухих колбасок, пекарни в девятнадцатом округе, продающие тоненькое, пропитанное медом печенье, эльзасские пивные с огромными кубками для пива и металлическими тарелками, наполненными свининой мокрого посола.

На этом мне пришлось сделать паузу, потому что мой желудок начал раскатисто шуметь, напоминая об обеде. Затем я стала думать о регионе Эльзас в восточной Франции, производящем фруктовое вино, которое сцеживают в бутылки с узким горлышком, о родине «шукрут гарни»: тонко нарезанная ферментированная капуста (ужасно похожая на обыкновенную квашеную), поверх которой лежат сосиски или ветчина. Блюдо находится между двух культур – непонятно, французское оно или немецкое, – являясь кулинарным свидетелем перехода региона из одних рук в другие несколько раз за одно поколение. При каждой смене власти эльзасцы должны были менять подданство и язык, становясь чужестранцами на familiar[242] земле.

Как метания из одной культуры в другую влияют на идентификацию человека? Возможно, если бы я знала больше об Эльзасе и его кухне, я бы могла лучше понять, что ждет меня – американку китайского происхождения, которая меняет страны каждые три-четыре года. К тому времени как назвали мой номер, я решила, что поеду на восток, к реке Рейн, к границе между Францией и Германией – в Эльзас.

Эльзас уютно расположился между Вогезами и Шварцвальдом, образующими защитный ландшафтный сэндвич, который оберегает регион от суровой погоды. По той же причине туман в этой местности медлит, не желая уходить, и накрывает долину холодными завихрениями дымки, которая пробирает до костей, как бесприютный дух. Во время моего четырехдневного визита в октябре, приуроченного к сбору урожая капусты, туман ни разу не рассеялся. Он висел в воздухе, делая осенние краски тусклыми, а контуры – размытыми. Мое воображение рисовало мне поля сражений, населенные призрачными солдатами, – эта земля была пропитана кровью многочисленных баталий.

Тем не менее вместо покинутых полей сражения я нашла действующие поля, засеянные сельскохозяйственными культурами. Вместо привидений была капуста, целые акры капусты, посаженной правильными рядами, которые простирались на много километров.

То тут, то там виднелись капустные кучи: они прерывали линию горизонта и заслоняли сельскохозяйственную технику.

Такое огромное количество капусты не должно было удивить меня. В конце концов, я ехала в деревню Кройтергерсхайм, расположенную в центре Эльзаса, потому что она слывет «capitale de la choucroute»[243]. Двадцать процентов шукрута, производимого во Франции, растет здесь – урожай составляет примерно двадцать тысяч тонн в год. Даже название деревни говорит о ее специализации. «Kraut» с немецкого – капуста, а «heim» обозначает «дом», – объяснил мне деревенский голова Рене Хольт.

Богатая влажная земля полей, окружающих столицу шукрута, дает урожай прекрасной капусты на протяжении столетий. У гибрида местного варианта – эльзасского квинтала – тяжелые и жесткие кочаны с широкими нежными пористыми листьями, которые способны впитывать аромат и превращаться в длинные ровные полоски.

Слово «шукрут» – это комбинация французского и немецкого слов, которая дословно переводится как «капуста капустная»; на эльзасском диалекте она называется S?rkr?t. Первое упоминание о полезных свойствах капусты в данной местности относится к 1673 году: ее пропагандируют как надежный источник витамина С во время длинных холодных месяцев в отсутствие фруктов и овощей.

Каждую осень мастера, которых называли S?rKr?thowler, или S?rkr?t schneider[244], ходили от одной фермы к другой и шинковали урожай капусты «смертельной мандолиной»[245]. Семья собирала кочерыжки и нашинкованную капусту в деревянные или каменные бочки, затем хорошенько солила, укладывала под пресс, закрывала бочку и ставила ее в подвал для закваски. Зимой члены семьи спускались к своему кладу, который со временем становился все кислее.

Промышленное производство шукрута пришло в Кройтергерсхайм в 1874 году, когда швейцарский предприниматель Мартин Делл узрел источник дохода в плодородных капустных полях и открыл первую фабрику. Во время промышленного расцвета 1960-х здесь было пятнадцать производителей капусты, из которых на сегодняшний день осталось только пять.

Шукрут все еще производят традиционным способом: капусту очищают, шинкуют, солят, взвешивают и оставляют кваситься на 2–12 недель, в зависимости от погоды – чем выше температура, тем меньше срок закваски.

«Этот способ передается по наследству, – сказал Жан-Люк Мейер, директор компании по производству шукрута «Мейер Вагнер». – Такую же технологию использовал мой прадед, когда начинал свое дело в 1900 году».

Несмотря на небольшие размеры Кройтергерсхайма и незначительное количество шукрутьеров в городе, я потерялась, пока ехала на фабрику «Мейер Вагнер». Их было несколько: Веберы, Аде Вебер, Мейер Вагнер… Наконец я увидела фабрику: просторное квадратное здание на границе деревни, окруженное полями. Было видно, как по конвейеру капуста движется в пасть открытых ворот. Огромные внутренние пространства были заполнены гудящими машинами, пахло нарезанной капустой – сырой тягучий аромат, который нельзя было назвать неприятным.

Мейер провел мне экскурсию: показал машины для шинкования и засолки, цементные заквасочные бочки, утопленные глубоко в пол. Затем мы остановились у зоны фабрики, где было намного теплее, так что от пара запотел объектив моего фотоаппарата. Здесь в гигантских чанах кипел шукрут: заквашенный полуфабрикат становился мягким и податливым в теплой ванне из вина, воды, гусиного жира и специй. Некогда гордость и изобретение эльзасских женщин (у каждой был свой секретный рецепт и хитрости для приготовления самой нежной и ароматной капусты), процесс приготовления шукрута теперь автоматизирован фабрикой.

«У большинства людей сегодня нет времени или желания готовить», – говорит Мейер. Хотя компания до сих пор продает небольшое количество сырого шукрута, бо?льшая часть бизнеса – это плоские запечатанные пластиковые контейнеры с вареным продуктом, готовым к употреблению в подогретом виде. Иногда в него добавляют традиционную мясную добавку – ветчину или свиную соленую подбрюшину.

Мне было немного жаль, что из обихода исчезла большая чугунная кастрюля с шукрутом, пузырящимся на бабушкиной кухне, но, кажется, Мейер придерживался иного мнения. «В середине 1970-х или начале 1980-х, – говорит он, – местные производители должны были решить, покупать или не покупать оборудование для варки шукрута». Все оставшиеся на сегодняшний день пять choucroutiers[246] Кройтергерсхайма продают шукрут готовым. Оказалось, что это решение спасло их бизнес.

Во время нашей беседы Мейер провел мне лингвистический инструктаж. Я называла блюдо «шукрут», но он пояснил мне, что это слово обозначает только консервированную капусту. Официальное название самого блюда – «choucroute garnie», или шукрут с гарниром. «Гарнир» в данном случае – это колбаса, соленая свинина, копченый бекон и knack, или хот-доги[247], которые придают калорийность блюду.

Я остановилась в милой деревушке Росхайм с кирпичными домами на деревянном каркасе. В колбасной лавке Мюйе – небольшом магазинчике на главной улице Росхайма – я исследовала длинную стеклянную витрину, наполненную нарезкой свинины всех оттенков розового: копченая, свежего посола, просоленная, скрипучая постная или с прослойками сала. Здесь была колбаса с жиром и без, белая, черная, сделанная из печени, сердца или крови. Рядом возвышались груды малиновых ломтей печени, которые используют для приготовления вареных кнелей или пельменей. Продавец – темноволосая женщина – вежливо удержалась от вопросов, несмотря на мою внешность, акцент и живое любопытство. Она терпеливо объяснила мне разницу между нарезками и посолами, кусками, которые должны быть приготовлены с шукрутом, и теми, которые необходимо готовить отдельно. Мы говорили по-французски, но, когда зашедшая пожилая пара обратилась к продавщице на эльзасском, она без заминки переключилась на другой язык.

Я слушала их разговор, пытаясь вникнуть в его смысл. Иногда, если я напрягала внимание и речь шла о еде, можно было вычленить несколько слов местного диалекта и даже романские корни. Но в целом это был непроницаемый поток звуков, который для моего неразвитого слуха звучал точь-в-точь как немецкий язык. Я могла определить только две фразы: «?a va»[248] и «Ja, ja, ja».[249] Они повторяли их довольно часто.

Эльзасский диалект, как я обнаружила позже, лингвистически близок к швейцарскому немецкому. Этот бойкий язык широко распространен в регионе, особенно среди эльзасцев d’un certain ?ge[250]. У него благородные корни – в Средние века это был литературный язык трубадуров, а в девятнадцатом веке Наполеон относился к нему вполне мирно, говоря: «Какая разница, что они разговаривают на немецком, если их мечи говорят на французском?» Его гласные и низкие кадансы украшают названия городов и деревень, однако неэльзасцам очень трудно с ними справиться (что вызывает много веселья среди местного населения).

Немецкое влияние также оставило свой отпечаток на гастрономии региона: здесь существует целая энциклопедия колбас и таких блюд, как беккеоффе – горшочек с выложенными послойно мясом и картошкой, который традиционно готовился домохозяйками в хлебной печи во время еженедельной стирки. Это влияние присутствует и в мягких толстых кренделях – брецелях, – висящих на крючках в boulangerie[251], и в элегантных бутылках с длинным горлышком, в которые разливают местный рислинг и гевюрцтраминер[252], и в твердых конфетах кугельхопф, и в нежных дрожжевых кексах, украшенных сухофруктами и орехами.

Гуляя по историческому центру Страсбурга, столицы региона и места заседания Европейского Парламента, я почувствовала, что погружаюсь в другую эпоху: эпоху уличных фонарей с газовыми лампами и деревянно-каменными тавернами, с очаровательными каналами, протянувшимися вдоль пышных домиков времен Возрождения. Я очутилась в Маленькой Франции – так называется сердце города, застывший очаровательный исторический квартал. Другая эпоха? Возможно, просто другое место, другая страна, непохожая на Францию в целом. Дорожные знаки на эльзасском, молодые семьи на велосипедах, вежливо соблюдающие дорожную разметку; витрины кондитерских с кексами «Черный Лес» и пирогами с кетшем[253]; Pl?tze – места, названные в честь германских знаменитостей, таких как Гутенберг[254]; уютные пабы, которые называют Winstubs[255], манящие обещаниями vin chaud[256], – все это создавало ощущение того, что я оказалась в другом государстве.

Позже я описала Страсбург французской подруге как «нигде», но это звучало более резко, чем я хотела выразить. Нет, он казался мне другим измерением: не смесью Франции и Германии, а чем-то иным – городом Срединной Европы[257], где я могла прекрасно общаться и при этом практически ничего не понимать.

Морозным осенним парижским вечером я отправилась на прощальную вечеринку по случаю отъезда американских друзей, где выпила слишком много шампанского. Это прегрешение казалось вполне простительным – до тех пор пока следующим утром я не проспала, проигнорировав будильник. Мой язык был как маринованный, но мне пришлось нестись сквозь густой туман на северо-восток Парижа. Мое formation civique – обязательное занятие, на котором меня должны были обучить истории, культуре и ценностям Франции, – должно было начаться в полдевятого.

Я пронеслась сквозь станцию метро, вверх по лестнице и вдоль широкого бульвара в двадцатом округе, уклоняясь от матерей с колясками, виляя между женщинами с тяжелыми сумками, наполненными продуктами, и группами мужчин, которые курили и болтали рядом с кафе. По адресу, который был указан в моем письме-приглашении, я нашла современное бетонное здание, окна которого были зашторены, а дверь заперта.

Дверь была заперта.

Я глянула на наручные часы и дважды сравнила время с часами на мобильном телефоне. По обоим часам я опоздала на три минуты, и, следовательно, полностью заслуживала запертой перед моим носом двери. И все же я попыталась сдержать нарастающую тревогу. Что мне делать? Как мне перенести свое занятие? И вообще – разрешено ли мне его перенести?

Я стояла на улице, ругая себя за глупость, терзаемая пронизывающим ветром. Так я получила первый урок иммигранта: никогда не опаздывай на встречу, которая связана с твоим положением в стране. Я барабанила в дверь с нарастающим отчаянием, так что не сразу заметила подскочившего ко мне мужчину.

«Formation civique?» – спросил он. Сначала я подумала, что это охранник, который решил меня отогнать. Но затем я отметила его раскатистый акцент и кофейный цвет кожи, говорящий о том, что он прибыл из теплых стран, и нотку паники в голосе, которая походила на мою; тогда я признала в нем собрата-e?migre??[258]. На медицинском осмотре я заметила, что никто из нас не относился к европеоидной расе, включая меня. Естественно, он опознал меня таким же образом.

«C’est ferme? ? cle?»[259], – указала я на дверь.

Он подергал ручку, а когда дверь не поддалась, то сделал то, что не позволяла мне сделать моя благопристойная американская застенчивость – начал колотить в дверь так, что затряслись окна.

Бум. Бум. Бум.

Он сделал паузу, и мы приложили ухо к двери, чтобы послушать. Тишина.

БУМ. БУМ. БУМ. Опять ничего.

Он снова поднял кулак, но до того, как обрушился очередной удар, раздался звук отпираемого замка. Перед нами стояла женщина спортивного телосложения в темном костюме с официальным выражением лица.

«Formation civique?» — снова спросил мужчина.

Она надула щеки и выпустила воздух – признак раздражения у французов. Я глубоко вдохнула, собираясь спорить до тех пор, пока она не впустит нас внутрь, но она вежливо попросила наши документы, посмотрела их и впустила нас, молча указав на кабинет. Войдя, я протиснулась на свободное место в свете флуоресцентных ламп под взглядами тридцати чужестранцев.

Нашим преподавателем была еще одна женщина, которая была в похожем темном костюме и обладала аурой властности. Она сказала, что она origine tunisienne[260], но родилась во Франции и сегодня расскажет нам об этой децентрализованной республике из двадцати шести регионов. Мы разошлись по комнате и познакомились. Из тридцати присутствующих тут было две американки (одна из них я), при этом женщин было меньшинство. Другая американка была рок-музыкантшей, говорила на великолепном французском, щеголяла татуировками и яркой подводкой глаз. Остальные были мужчины, многие из Африки – Туниса, Алжира, Мали, Маврикия, Эритреи. Когда я пришла домой, то первым делом посмотрела на карту, где находятся эти места.

Лекция началась. Наш преподаватель скакала галопом по разным темам, которых я и ожидала: срок президентских полномочий, судебный процесс во Франции; но были и темы, о которых я бы ни за что в жизни не подумала – женское обрезание и полигамия (если что, она во Франции запрещена). Во время перерыва половина класса выскакивала на улицу покурить, а другая половина стояла в коридоре на сквозняке. Мужчины собирались в группы, болтали и смеялись, уже объединенные, возможно, знакомством, или родным языком, или просто половой принадлежностью. Женщины тихо сидели в сторонке, разбросанные буйством тестостерона в комнате.

Примерно в полдень нам был предложен обед в кафе самообслуживания, но я ретировалась в местное кафе, где спряталась за книгой. Через пятьдесят минут и после крок-месье[261] я вернулась в класс – на этот раз дверь была открыта. Мои «одноклассники» были такими же сонными, как и я. Мы расположились для послеобеденных лекций, а может, и незаметной послеобеденной дремы. Но затем появилась наша преподавательница, вибрируя восполненной энергией, как будто она весь последний час провела в тренажерном зале или поедала шпинат. Она объявила, что сейчас будет тест «правда или ложь», и начала громко читать вопросы.

«Vrai ou faux[262]. Гомосексуалисты могут вступать в брак во Франции».

С места на первом ряду я услышала всеобщий вдох за моей спиной.

«Faux»[263], – сказал мужчина, сидевший сзади.

«Oui, faux[264], – сказала преподавательница. – Но двое мужчин могут подписать РАС – договор о гражданском союзе, который признан государством».

«Только мужчина и женщина должны иметь право вступать в брак», – сказал другой.

«Tout ? fait!» – крикнул другой. Точно.

Комната взорвалась оживленными дебатами между теми, кто был против, и преподавательницей, выкрикивающей параграфы из своего руководства. Это продолжалось так долго и так громко, что нам пришлось сделать еще один перерыв, чтобы остыть.

Через десять минут, потраченных на слабый кофе, бесполезное тыканье в мобильные телефоны и торопливое курение, мы воссоединились в классе, чтобы продолжить тест.

«Vrai ou faux, – преподаватель сделала паузу. – Женщины должны слушаться мужчин».

«Vrai»[265], – сказал кто-то, и несколько мужчин в комнате засмеялись.

«Vrai? Почему вы так говорите? Во Франции у мужчин и женщин одинаковые права и обязанности. Вы не слушали того, что я говорила весь день?»

«Oui, mais chez moi, c’est chez moi»[266].

«Вы бы разрешили своей жене пойти в кафе одной?» – спросила преподаватель.

«Ma femme? Jamais»[267].

«Здесь, во Франции, женщины могут ходить в кафе. Если женщина хочет пойти одна и заказать кофе, посидеть и почитать газету – это ее право. Они также имеют право ходить в школу, на работу, голосовать и наследовать собственность – так же, как и мужчины. C’est. La. Loi. Vous comprenez?»[268]

«Chez moi, c’est chez moi», – повторил он.

Взгляд преподавателя пересекся с моим, затем она медленно отвела взгляд, как будто хотела сказать: «Мужчины!» Я была слишком поражена, чтобы как-то реагировать. Две вещи удивили меня: первая – у меня никогда не возникало мысли, что ходить в кафе одной может быть непозволительно. Вторая – моя жизнь была настолько защищенной, что я никогда не встречалась с шовинизмом. До сегодняшнего дня я сталкивалась только с сексизмом, неочевидным, как призрак: стеклянный потолок, невысказанное предубеждение. Сейчас же передо мной была неуклюжая масса, которая вызывающе возвышалась в центре комнаты. Даже четыре года в Китае не подготовили меня к такой неприглядной маскулинности.

Я повернулась на стуле, чтобы посмотреть на оратора, ожидая увидеть внушительных размеров фигуру, соответствующую серьезности заявления. Вместо этого там стояло нечто неописуемое, ни большое, ни маленькое, с бородой, которая закрывала практически все лицо.

«D’o? venez-vous, monsieur?»[269] – спросила преподаватель.

«Эритрея».

«Здесь, во Франции, все по-другому. Vous verrez».

Вы увидите. Это звучало как обещание. Или предостережение.

Позже, после окончания занятия, после того как преподаватель выдала нам подписанные сертификаты о прохождении курса, после того как я вернулась в мой живописный привилегированный уголок Парижа, я продолжала думать о formation civique и о людях, которые были в классе. Я могла догадываться о причинах, приведших их во Францию: Эритрея – отчаянно бедная страна, жители которой практически бесправны; но я никогда не пойму их полностью. Они пришли в дивный новый мир, попирающий их социальный статус и традиционные ценности. Как они примут Францию? И, что немаловажно, как Франция примет их, если вообще примет?

Прожив в Париже год, я все еще не могла спокойно воспринимать то, что людей описывают по их национальной принадлежности: le cafetier maghre?bin, le plombier roumain, la petite chinoise[270]. Последнее относилось ко мне, несмотря на то что я родилась, выросла и получила образование в Соединенных Штатах, и была такой же американкой, как и мой муж (американец во втором поколении, но белый).

Здесь корни имели значение, это был ощутимый признак, приемлемый в вежливой беседе, в отличие от религии и работы.

В Соединенных Штатах национальность и гражданство рассматриваются отдельно; во Франции ты либо француз, со всеми вытекающими отсюда преимуществами, либо citoyen fran?ais[271], что невозможно изменить.

В рафинированном шестом округе, где находилась наша квартира, я иногда заигрывала с мыслью, что стала местной: в тот момент, когда подшучивала над погодой с кассиром в булочной, или на рынке, когда мой любимый продавец овощей подкидывал в мою корзину пару дополнительных лимонов. Но, само собой, я была e?trang?re[272]. Это было очевидно по моему акценту, разрезу глаз, темным волосам, резковатой походке. Для меня это не имело значения, ведь я была просто гостьей. Но что чувствовали настоящие иммигранты? Те, которые не хотят или не могут вернуться домой? Ужасная правда заключается в том, что всю оставшуюся жизнь они проведут во Франции, но никогда не станут французами.

Я приехала в Эльзас с намерением употреблять шукрут при каждой трапезе. Но в какой бы winstub[273] я ни оказывалась, каждый раз происходило одно и то же: я разглядывала меню, выбирала свинину с картофелем и кислой капустой, звала официанта и заказывала… что-то другое. Я изменяла шукруту с тарт фламбе[274].

Несмотря на свое пламенное название, тарт фламбе – это не пирог с горящими угольками. Это вид пиццы с хрустящими краями, политой сметаной, начиненной луком и беконом и приготовленной в печи на дровах. На эльзасском блюдо называется «fammek?eche», или «огненный пирог»; оно традиционно относилось к plat du pauvre[275], которое готовили раз в две недели в день выпекания хлеба на общей дровяной печи.

«Его пекли перед хлебом, пока ждали, когда температура в печи станет достаточно высокой», – сказала мне Лидия Рот.

Ей принадлежит L’Aigle, большая таверна в Пфюльгрисхайме, деревушке недалеко от Страсбурга. Она все еще готовит fammek?eche по рецепту своей бабушки Анны, которая открыла ресторан в 1963 году. Кусок теста раскатывается в тонкий блин, на него толстым слоем намазывается сметана, рассыпается резаный сырой лук и бекон, после чего пирог обжигается до золотистого цвета в древней дровяной печи на кухне. «Для приготовления требуется всего одна минута», – сказала Рот. В ресторане также подается нетрадиционный вариант – пирог, посыпанный тертым сыром Эмменталь.

Я попробовала и базовый, и сырный варианты под внимательным взглядом Рот, наслаждаясь контрастом кисловатой сметаны и ароматного солено-сладкого сока бекона и лука. Она выносила мне по полпирога, ожидая, чтобы я справилась с одним, чтобы приготовить второй. «Он вкуснее, когда горячий!» – наставительно сказала она, когда увидела, что, вместо того чтобы есть, я фотографировала еду. Когда я умяла оба пирога, она спросила, какой мне больше понравился.

«Первый, без сыра». Вкус был яснее, а корочка более хрустящей.

Она кивнула: «Moi aussi. La gratine?e, c’est plus bourratif et moins traditionnel». Более сытный, менее традиционный. Это звучало как слоган для рекламы пива. После этого Лидия Рот убежала в набитый посетителями зал, чтобы принести обожженные fammek?eches своим самым нетерпеливым клиентам.

Деревня Трюхтерсхайм расположена достаточно близко от Страсбурга, чтобы считаться его пригородом. Это небольшой населенный пункт с деревянно-кирпичными домиками, красующимися своими высокими черепичными крышами. Я припарковала арендованную машину и медленно пошла по узким улицам, чувствуя себя девочкой, попавшей в дом к трем медведям и глядя, как свет пробивается из закрытых ставнями окон. Открылась тяжелая дверь, и из-за нее вырвался внезапный поток теплого воздуха и гул голосов. Меня ждал кулинарный клуб Трюхтерсхайма.

Их было шестеро: шесть женщин с короткими седеющими волосами, широкими улыбками и старомодными именами: Анна-Мария, Сюзан, Жоржетт, Андре, Мария, Иветт – имена, которые могли бы быть немецкими так же, как и французскими. Они собрались дома у Анны-Марии, где она жила с сыном Рене, расположившись на велюровом диване ее winstub, на этот раз не таверны, а гостиной фермерского дома – деревянного жилища, заполненного рамками с фотографиями в стиле сепия и образцами античного фарфора. Эти женщины знали друг друга с детства, их жизни были переплетены деревенским укладом: сначала они были ученицами, потом невестами, матерями, женами, а сейчас стали вдовами. Больше сорока лет они встречаются один-два раза в месяц, чтобы хорошо поесть и выпить, приготовить еду и насладиться общей трапезой. Сегодня они пригласили меня, чтобы я разделила с ними шукрут, une vraie[276] – или, по мнению Рене, который был очень лоялен к кухне своей матери, «la meilleure», лучший. Король среди шукрутов.

Анна-Мария подала тот-самый-шукрут на стол: это была внушительных размеров кастрюлька с капустой и мясом. Кроме того, на стол поставили две тарелки с колбасой и вареной картошкой, вынесенные Сюзан и Иветт. В комнате послышалось восхищенное бормотание и возгласы одобрения, как будто эти женщины не видели шукрута уже лет десять, – на самом деле, они ели его минимум раз в месяц с тех пор, как научились жевать. Анна-Мария обошла каждую из нас, раскладывая по тарелкам все классические компоненты блюда: там были вареная квашеная капуста, пухлые колбаски, обезжиренные полоски свиной подбрюшины (и соленые, и копченые), розовые ломтики копченой корейки, вареная картошка. Это была фермерская еда, настоящая и здоровая, употребляемая с маленькой ложкой горчицы. Я чередовала терпкую квашеную капусту с хвойным ароматом и кусочки свинины мокрого посола, затем брала очень острую колбаску, наслаждаясь контрастом кислой капусты и копченого мяса.

«Когда я была маленькая, у каждой семьи в подвале стояла каменная бочка с шукрутом, – сказала Иветт, сидевшая рядом со мной. – Это был единственный овощ, который мы ели зимой».

Остальные дружным хором согласились: «Ja»[277].

«Но на ферме у нас не было столько разного мяса, – сказал Жоржетт, указывая на свою тарелку. – Только подбрюшина».

«Я помню, как по воскресеньям, – сказала Андре, – моя мама часами варила шукрут. Никаких полуфабрикатов».

Весь стол разразился гвалтом ужаса, который Рене пытался перевести на французский: когда женщины начинали говорить между собой, они переходили на эльзасский.

«Я всегда в капусту добавляю стакан рислинга», – сказала Сюзан.

«Только стакан? Я добавляю полбутылки!» – сказала Жоржетт.

«Моим внукам не нравится вкус вина, поэтому я добавляю воду, – сказала Мария. – Но вы не отличите».

Все отнеслись к этому немного скептически.

Мы продолжали есть тот-самый-шукрут. Вдруг Анна-Мария всплеснула руками и вскрикнула: «Ой, knack!» и выбежала на кухню. Она вернулась с тарелкой тонких хот-догов и пустила ее по кругу. Я отказалась – мне думалось, что пора уже потихоньку расстегивать верхнюю пуговицу брюк, а ведь мы еще не дошли до десерта. Но она посмотрела на меня так разочарованно, что мне пришлось взять половину.

Беседа плавно переходила с французского на эльзасский и обратно, стол покачивался на звуковых волнах двух языков. Женщины старались не забывать о том, что надо говорить по-французски, но я видела, как их все время тянет переключиться на эльзасский. Иногда они останавливались на половине предложения и пытались найти эквивалент во французском языке, который выскочил из памяти. «Как это говорится?.. – бормотали они в спешке. Затем слово всплывало в голове: – Гвоздика! – звучал триумфальный крик. – Вот что моя мама всегда добавляла в свой шукрут».

Эти женщины были такого возраста, что помнили истории своих бабушек и дедушек об эпохе конца девятнадцатого века, когда Эльзас был передан Германии в качестве одного из трофеев унизительного поражения Франции во время Франко-прусской войны в 1870 году. При новом режиме любое упоминание Франции было запрещено, язык стерт, школьные учебники переписаны, уличные знаки перепечатаны. Тысячи эльзасцев искали убежища во Франции или в ее североафриканских колониях лишь для того, чтобы оставаться французами. Оставшиеся должны были стать немцами в том, что касалось лояльности, манер и речи. Как будто бы не имело значения то, что регион был французским в течение нескольких веков, в 1792-м породил французский гимн – «Марсельезу», а также то, что эльзасский барон Осман спроектировал новый облик французской столицы.

Менее чем через пятьдесят лет весь процесс повторился снова, только в обратную сторону.

В 1918 году Франция победила Германию в Первой мировой войне и вернула Эльзас. Все немецкое стало французским: учебники, знаки на улицах, общепринятый язык. Немцы, осевшие в Эльзасе, были выдворены, изгнанные эльзасцы вернулись домой. Франция вновь освоила потерянный регион (но действовала деликатно – так, правительство воспрепятствовало применению некоторых законов, в частности закона о разделении церкви и государства 1905 года: даже сегодня в Эльзасе не существует политики la?cite?[278]). Члены кулинарного клуба родились в этот период и попали в билингвистический мир: французский в школе, эльзасский дома. Так было до того, как началась война.

La guerre[279]. Когда я произнесла эти слова, все нахмурились. В 1940 году регион опять вернулся под управление немцев, когда Гитлер присоединил Эльзас к Германии. Эти женщины были еще девочками, когда немецкие солдаты оккупировали их землю, присвоили их деревню, забрали их урожай, запретили французский язык, пытались заставить их отцов и братьев воевать против Франции. Эльзасских солдат называли «malgre?-nous» – против нашей воли; на Восточном фронте их погибло более сорока тысяч.

«Во время войны нам запрещали даже слово говорить по-французски, – сказала Жоржетт. – Даже за закрытыми дверями. После войны мне пришлось учить язык заново».

После окончания Второй мировой войны Эльзас в очередной раз вернулся к Франции и ее языку. Немецкий и эльзасский запретили в школах и не поощряли дома. «Когда я был маленьким мальчиком, в 1960-е, – сказал Рене, – учителя ругали нас, когда мы говорили по-эльзасски. Я все еще помню слоганы, которые были написаны на стенах школы: «C’est chic de parler fran?ais»[280].

«А что сегодня»? – поинтересовалась я.

«Эльзасский преподают в школе, но большинство молодых людей не знают его, – ответил Рене. – Мой сын не знает».

«Ohhh, c’est fran?ais. Fran?ais, fran?ais»![281] – печальным хором заговорили дамы.

Горькая ирония ситуации заключается в том, что, сохранившись после стольких радикальных смен власти – четыре раза за семьдесят пять лет, – эльзасский язык сейчас находится на грани исчезновения, устаревший по сравнению с прелестями и удобствами современной жизни.

«Мы – смесь двух культур», – сказала мне Мария.

Другие дамы запротестовали. «Нет, у нас своя культура, – возразила Иветт. – Не смесь двух, а что-то другое, уникальное для нас. Это что-то вроде…» – Она замешкалась, вглядываясь в мое лицо.

«Меня, – предложила я. – Этнически я китаянка, но родилась и выросла в Штатах. А теперь живу во Франции». Как только я произнесла эти слова, я поняла, что это правда. Я жила во всех трех странах, и каждая оставила на мне свой отпечаток: Америка, без сомнения, наиболее глубокий, но Франция и Китай – тоже. Я всегда буду считать себя американкой, всегда буду лепить пельмени на китайский Новый год и никогда не откажусь от кусочка сыра между основным блюдом и десертом. Наша семейная жизнь с Кельвином была отдельным островком культуры, она не относилась ни к стране, в которой мы жили, ни к той стране, откуда мы приехали, это было какое-то третье место, совершенно самобытное.

Как и Страсбург, для меня наш дом был «нигде» и «везде».

Прежде чем мы успели уйти слишком далеко в философию, парадная дверь открылась и вошел сын Рене – Франк, высокий худой молодой человек с темными волосами и застенчивой улыбкой. По комнате пробежало легкое волнение, когда он начал здороваться с каждой дамой, наделяя ее двумя вежливыми поцелуями.

«Ты голоден?» – спросила Анна-Мария с ярко выраженной заботой бабушки.

«Умираю от голода. Я только что с волейбола».

«Как насчет шукрута? Осталась еще целая куча».

Он замешкался: «Немного поздновато для тяжелой пищи…»

Анна-Мария выглядела жалко.

«Bon, ben, vas– y… – сдался он. – Pourquoi pas?»[282]

Он ушел на кухню и вернулся с тарелкой, на которой была навалена целая гора шукрута и сосисок. Все замолчали, когда он начал есть.

«C’est trop bon!»[283] – наконец воскликнул он, немного неразборчиво, так как все еще жевал. Я почувствовала, как при этих словах все в комнате с облегчением вздохнули.

Эльзасский язык может исчезнуть, но любовь к бабушкиному шукруту еще жива и здравствует, хотя бы в одной маленькой деревушке далекой восточной Франции.

ШУКРУТ БЕЗ ГАРНИРА

Я не считаю, что невозможно приготовить традиционную квашеную капусту с кусочками колбасы без готовых эльзасских колбас; однако для того, чтобы готовить их самостоятельно, надо знать сложный процесс заготовки кусков свинины, который займет много времени и потребует любовных усилий. Вместо этого я предлагаю вам рецепт шукрута, сваренного на медленном огне без мясного гарнира. Вам потребуется сырой шукрут /квашеная капуста (иногда его называют «молочно-ферментированный» или «дикий» шукрут), который можно найти в морозильном отделе гастронома или в магазине здоровой пищи. Он отлично сочетается с копченой ветчиной, сосисками гриль (например, андулет, если вы достаточно смелы) или с припущенным филе семги и вареной картошкой.

* * * * * * * * * *

4 порции

• 900 г сырой квашеной капусты

• 1 луковица, очищенная и тонко нарезанная

• 1 столовая ложка жира или масла (гусиный жир – традиционно, или любое мягкое масло)

• 1 лавровый лист

• 5 можжевеловых ягод

• 1 гвоздика в целом виде

• 1 зубчик чеснока, очищенный и измельченный

• 5–10 целых горошин черного перца

• 3 семечка кинзы

• 1 стакан белого вина (желательно рислинг)

• Соль и перец по вкусу

Сполосните квашеную капусту в холодной воде один или два раза в зависимости от сезона (чем старше капуста, тем больше полосканий потребуется). Высушите в дуршлаге, отожмите.

Нагрейте большую кастрюлю на среднем огне и тушите в ней лук в жире или масле, пока он не уменьшится в размере. Добавьте капусту и лавровый лист, можжевеловые ягоды, гвоздику, чеснок, черный перец горошком и семена кинзы. Залейте вином и добавьте воды, чтобы она полностью закрыла капусту. Слегка посыпьте солью и перцем. Доведите до кипения, убавьте огонь и оставьте на медленном кипении под крышкой примерно на час.

Перемешайте шукрут и проверьте уровень воды. Некоторые любят хрустящий и белый шукрут, другие предпочитают мягкий и тающий, чуть золотистый (я отношусь к последним). Добавьте еще воды по вкусу. Накройте крышкой и оставьте кипеть еще на час. Чем дольше вы готовите шукрут, тем более кислым он становится, поэтому можете начинать пробовать его через два часа.

До подачи на стол постарайтесь вынуть как можно больше цельных приправ. Шукрут можно приготовить заранее и затем подогреть.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.