Глава 10 XXI век: День Победы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мы — мама, мой бойфренд Барри и я — прилетели в Москву в Страстную пятницу 2011 года. Впервые в жизни родственники не встречали нас в аэропорту. Они уверяли, что любят нас по-прежнему, но жизнь стала другая. Напряженная. И жуткие пробки на трассе.

Обедали мы в тот день в Одессе — по-царски, сидя в саду под цветущими вишнями. Буйный порт, где родилась мама, где я в детстве проводила каникулы, теперь превратился в очаровательный, улыбчивый, почти что глобализованный город заграничной Украины. В Одессу мы заехали для погружения в семейную историю — но единственным объектом наших изысканий оказался троюродный брат Глеб со сломанным носом, тюремным прошлым и полнейшей алкогольной амнезией. Так что мы принялись изучать одесскую чесночную кухню, исступленно закупаясь на шумном Привозе. Наши чемоданы раздулись от питательного украинского сала, деревенской чесночной колбасы и масляной копченой камбалы.

Родным мы ничего из этого дарить не собирались. Нам предстояло прожить месяц в столице, занимающей четвертое место в мире по дороговизне. Мы, американские нищие, запаслись дешевой одесской вкуснятиной, будто собирались на войну. Путинская Москва — поле боя. Она не для слабых духом и тощих кошельком.

В новом тысячелетии мы навещали Москву нечасто и ненадолго. В 1991–2001 годах мы с мамой не приезжали вовсе, пропустив всю пьяную анархию ельцинских лет, прошедших под девизом «пан или пропал». Не специально, просто так вышло. Бабушка с дедушкой и дядя Сашка умерли, а другие родственники приезжали к нам в Нью-Йорк. Мы уже успели забыть, что слово «родина» когда-то надо было писать с большой буквы. Ирония, страх, спутанный клубок смыслов, растущих из мертвого болота советского новояза, — без всего этого «родина» стала деидеологизированным, нейтральным существительным. Просто местом, где ты родился. Я путешествовала, ела и тем зарабатывала на жизнь, чувствуя себя как дома в других местах. Я купила в Стамбуле квартиру с видом на Босфор и посвятила последнюю кулинарную книгу маниакально гостеприимной Испании, а до этого написала о кухнях Азии и Латинской Америки.

А что же Москва?

— Дубай с памятниками Пушкину, — так аттестовал ее в предыдущий приезд Барри.

Был уже поздний вечер той Страстной пятницы, когда мы наконец добрались до нашей съемной квартиры «хайрайз».

«Хайрайз» означало «высотная». Этим шикарным словом придумало назвать тесную «трешку» на Новом Арбате агентство Moscow4Rent. Вид оттуда открывался такой, что дух захватывало. С двадцать второго этажа мы видели: 1) гостиницу «Украина», яркий пример сталинской неоготической гигантомании, 2) Новый Арбат — хрущевскую пощечину сталинскому орнаментализму, 3) громоздкий Белый дом, памятник путчу 1991 года, спровоцировавшему крах империи. Бессчетные строительные краны путинского бандитско-корпоративного капитализма не унимались даже ночью. Хищные московские девелоперы никогда не спят.

«Хайрайз» обходился в небольшое состояние. Но я, застыв у окна, все смотрела вниз, на широкую улицу, в восторге от того, что давняя детская мечта наконец сбылась.

Я здесь!

В начале шестидесятых бульдозеры сделали просеку в извилистых, старых арбатских переулках, как по линейке прочертив огромный проспект, тогда звавшийся Калининским. Гуляя по сегодняшнему Новому Арбату, иностранец увидит лишь забитую шестиполосную магистраль, где блестящие «БМВ» подрезают закопченные ревматические автобусы, а по сторонам высятся позднемодернистские башни — грязно-серые, но обладающие определенным брутальным не пойми чем. Этот иностранец может усмехнуться при виде аляповатого глобуса с красными буквами на крыше безвкусного центра «Арбат», скривиться от фальшивых стейкхаусов и якиторий, разросшихся справа и слева.

А я? Я смотрела из окна на проспект своей детской мечты.

Я видела этот глобус в 1972 году. Тогда мне казалось, что он светится волшебным синим светом. Девиз гласил: «АЭРОФЛОТ — СКОРОСТЬ, КОМФОРТ». Он крутился, на нем вспыхивали разные таинственные зарубежные страны — это было московское чудо новейшей японской электроники. Под ним покупатели в меховых шапках прогуливались по самому широкому в Москве тротуару мимо универмага «Весна», где в светящихся витринах красовались польские клетчатые плащи — в продаже их никогда не было. Черные «волги» и «чайки» надменно скользили по двум полосам, зарезервированным для начальства. Некоторые везучие москвичи несли дефицитные кукурузные хлопья из шикарного «Новоарбатского» — это был гастроном самообслуживания в американском стиле. И себя маленькую я тоже видела — глазеющей на гигантский экран в духе Таймс-сквер, на котором крутили мультики и яркие пропагандистские ролики. Калининский проспект был для меня видением Запада, представлением о передовом крае технологии, хрустальным мостом в будущее. Бродвей, Елисейские Поля и Гиндза в одном.

Наш «хайрайз» был одним из четырех 26-этажных железобетонных жилых небоскребов, построенных в 1968 году — всего за два года до того, как я переехала в старый арбатский переулок неподалеку. Предназначенные для номенклатуры, эти башни очаровывали меня новизной и геометрической строгостью. Они были моей личной, жилищной утопией. Мне хотелось прожить всю жизнь там, на самой вершине советской современности 1960-х — на том самом месте, где теперь, в 2011-м, мама сражалась с неисправным электрическим чайником.

Память жестоко шутит с объектами наших ностальгических желаний. Когда с ними встречаешься в реальности, обычно обнаруживается, что они гораздо меньше. И обескураживающе облезлые. Как же чудесно, думала я, что даже сорок лет и паспорт, полный визовых штампов, не смогли затмить величие уродливого Калининского проспекта.

Прежде чем упасть на икейские кровати, мы перекусили за икейским столом сосисками и перцовкой, привезенными с Украины. Мама с Барри, видимо, слишком устали, чтобы оценить всю иронию момента: на другом берегу Москвы — реки пылал в огнях подсветки гигантский торт сталинской гостиницы «Украина».

Наутро мы оставили маму в компании телефонной троицы — скайп, местный городской, российский сотовый — и отправились на прогулку по Бульварному кольцу, тем маршрутом, которым мы ходили с бабушкой Аллой. Был великолепный весенний день. Небо сияло лазурью, и в неожиданно ароматном воздухе сверкали тюльпаны и подмигивали со своих клумб анютины глазки. Сердце пело. Флора бульвара вдохновляла на набоковскую ностальгию по «радушной, раскаявшейся, черемухой цветущей России».

Что касается фауны…

— Мне машину на день рожденья подарили, — говорит приятелю мальчик лет шести в толстовке Abercrombie. — Не игрушечную, кретин. Машину. С шофером.

На Никитском бульваре дамы — молодые, старые, прекрасные, ужасные — все ковыляют на садистски высоких каблуках, как стадо жирафов.

— Смотри, — шепчет Барри, разглядывая блондинку в шортах и головокружительных розовых туфлях на платформе. Розовые атласные ленты развеваются на ее дрожащих лодыжках.

Но не ее обувь привлекала всеобщее внимание.

Московский взгляд, откровенно смеривающий тебя снизу доверху, оценивающий одежду и аксессуары, пронзающий презрением или одаряющий высокомерным одобрением, — этот взгляд застыл на моих ногах. С голыми пальцами. На сентиментальную прогулку я надела практичные адидасовские шлепки, тем самым нарушив московские правила приличия. Здесь, в родном районе, я внезапно почувствовала себя словно в том кошмарном сне, когда оказываешься голым на людях. На мои нагие пальцы пялились в чайном магазине (десять долларов за тридцать граммов «белых игл» из провинции Фуцзянь), в кондитерской (десять долларов за кусочек тирамису), в цветочной лавке (десять долларов за розу). В этих достойных заведениях воплотились самые ценные качества в постсоветской России: «элитность» и «эксклюзивность».

Мы сбежали с бульваров на Тверскую и нырнули в Музей современной истории России — поближе к народу.

— Женщина! — громыхнула бабушка-смотрительница. — Вы себе ноги отморозите!

На улице было за двадцать. Но вместо того, чтобы отстаивать право на шлепки, я присоединилась к дискуссии между бабушкой, сулившей мне обморожение, и побитой молью старой девой, которая сторожила зал с нарядным стендом, посвященным коммунальной кухне (!).

Старушки спорили, кто был лучшим правителем России. Паникерша говорила, что Брежнев: «Целых восемнадцать лет покоя и процветания!» Моль заявила, что плачет при одной мысли о том, что большевики сделали с бедным, бедным царем Николаем II, — и, не переводя дух, провозгласила лучшим правителем всех времен Сталина:

— Он привел Россию к победе.

— Но ведь он… э… уничтожил столько людей? — встряла я без приглашения. Сталинистка философски от меня отмахнулась:

— Лес рубят — щепки летят.

Апологеты Сталина часто используют этот аргумент. Когда мы уходили, обе бабушки дружно ругали худшего правителя всех времен — Горбачева! Мы отважились еще раз выйти на бульвары.

— Вы в шлепках! — проорала со скамейки бегемотиха с оранжевыми волосами. — Тут все заплевано — и даже хуже! Хотите, чтоб вам ногу ампутировали?

— Но в Москве сейчас стало так чисто, — трусливо проблеяла я в обалдении: неспешная ностальгическая прогулка стремительно превращалась в кошмар наяву.

— Какое «чисто»?! — был ответ. — Да ведь ее чурки метут! Чурки — это расистское оскорбительное название для небелых рабочих-мигрантов из бывших братских республик. Даже в эту восхитительную предпасхальную субботу, когда душе хотелось петь и москвичи раскупали Dom Perignon для пасхального обеда, рабочие из бывшей советской Средней Азии трудились вовсю — мели тротуары, разгружали грузовики, раздавали листовки с рекламой суши. Мазок за мазком усердно красили в пастельные оттенки исторические особняки и новодельные дворцы нуворишей. Внезапно я поняла, откуда в московском центре этот фальшивый блеск.

В Москве от двух до пяти миллионов рабочих-мигрантов — вероятно, четверть раздувающегося населения столицы. Они стали стекаться сюда в девяностые, спасаясь от постсоветских бед. Здесь им недоплачивают, их бьют националисты, притесняет полиция.

Поодаль от сидевшей на скамейке толстухи стояла, опершись на метлу, молодая дворничиха-таджичка. Глядя на мои ноги, она улыбнулась со вздохом:

— Наконец-то погода хорошая. На прошлой неделе, когда был снег, я с четырех утра работала.

Она родилась в 1991-м — в год крушения империи. Дома, в Таджикистане, у нее двое детей. Ее братья сидят на наркотиках. Родители вспоминают советское время как райские годы.

— Москва — злой город, — подытоживает она.

На Цветном бульваре впереди замаячил конечный пункт сентиментального путешествия — Центральный рынок. Сказочная страна детских воспоминаний превратилась в гламурный торговый центр, построенный по претенциозному проекту британской архитектурной фирмы.

У входа улыбающиеся жирафы на шпильках раздавали огромные апельсины.

— Посетите фермерский рынок на верхнем этаже, — проворковали они, слегка скользнув взглядом по моим ногам и отведя глаза.

Эскалаторы вознесли нас наверх, мимо магазинов Commes des Gar?ons, Diesel, Chloe, мимо загадочного концептуального искусства от доморощенного фэшн-гения.

На фермерском рынке не было ни единого фермера.

Модное пасторальное название придумала местная ресторанная группа для торгового зала с биопродуктами. Мы бродили по этой новой русской Аркадии, пожирая глазами стодолларовые коробки итальянского шоколада, фермерские французские сыры, новомодные сашими и хамон, висевший под круто изогнутым стальным потолком. Здесь Москва бросала перчатку от Gucci знаменитым продуктовым магазинам вроде берлинского KaDeWe и лондонского Selfridges.

Розовощекая киргизская Ева во фруктовом ряду поманила нас сияющим красным яблоком.

— Яблочко — просто мед, — соблазняла она. — Только что привезли из Бордо. Или вам хочется покислее? Пепин, из Англии? А здесь, — пела она, как сирена, — наши собственные яблочки!

В ее нежной руке возник бугристый, пятнисто-зеленый экземпляр отечественного сорта «семеренко».

— Выглядит не очень, — пробормотала я.

— Но божественный вкус перенесет вас прямо в детство, на дачу, — пообещала киргизская красавица, лучезарно улыбаясь.

Я сунула в рот дольку и сморщилась. Кислятина. Вокруг нас симпатичные азиатские юноши рабски толкали тележки с продуктами своих эксклюзивных покупателей. Почему-то это зрелище не навевало дачных воспоминаний. И весь этот модный «местный, сезонный» антураж тоже был неубедителен — очередная импортная показуха. Не говоря уже о том, что «наше» яблоко стоило сумасшедших денег.

— «Аня», — прочла я на бейджике киргизской Евы. — Мы с вами тезки!

— Нет, — она вдруг помрачнела. — По-киргизски меня зовут Айназик. Думаете, эти произнесут?

— Москва — злой город, — прошептала она, протягивая яблоко следующему покупателю.

На выходе нам вручили еще бесплатных апельсинов и в придачу отборный лук из Голландии. Садясь на обратном пути в троллейбус, я чувствовала себя в этой новой Москве совершенно чужой. Позвонила жене отца, Лене, и спросила, есть ли доступные продуктовые магазины в этом городе яблок от Картье.

— Только не в центре, — хихикнула она.

В центре теперь жила только элита. He-элита продала или сдала квартиры, а вырученное проживала в дальних районах, где много дешевых супермаркетов вроде «Копейки».

— Можешь сесть на метро, а потом автобусом до «Копейки», — предложила Лена. — Но там часто гнильем торгуют.

Мама сидела в «хайрайзе» и болтала по трем телефонам сразу.

— Москва — такой злой город, — говорила она кому-то в трубку.

* * *

Несентиментальное путешествие в пасхальные выходные закончилось, начиналась рабочая неделя.

Что же привело меня, спросите вы, в путинский злой нефтедолларовый город аж на месяц? Целый клубок разных причин. Хотелось увидеться с родней. Еще раз насладиться цветущими бульварами и пыльными музеями. Испытать потрясение при виде скандальных цен на яблоки. Выудить социалистические реликвии — мои отравленные мадленки — с сияющих витрин Villeroy & Boch.

А еще? Кроме всего этого на повестке дня был еще один пункт, и им я целиком обязана Даше.

Даша Хубова — специалист по культурной антропологии, переквалифицировавшийся в телепродюсеры. Мы познакомились случайно, в Мадриде, на конференции поваров — обладателей трех мишленовских звезд. Я читала ее статью об устной истории украинского голода 1932 года. В ней говорилось об ужасающих вещах — гибели детей, каннибализме. Можете представить, как я была потрясена в Мадриде, узнав, что та самая Даша теперь руководит «Телекафе» — круглосуточным цифровым кулинарным каналом. Им владеет российский медиагигант «Первый канал». От Голодомора к кулинарному порно нон-стоп — карьера вполне в духе новой России, подумала я.

Плохо представляя, где эта карьера пересечется с моей.

— Приезжай в Москву, мы сделаем про тебя передачу, — соблазняла Даша после того, как сняла меня в Мадриде. Она даже согласилась на отдельную роль для мамы: я расписала ей мамины достоинства (ас по части исторических блюд! поет как соловей на живом русском языке, не испорченном постсоветскими американизмами!).

Мама была в восторге. Она взяла с собой в Москву целый гардероб фотогеничной одежды и толстую папку с материалами для шестисерийной программы об истории кухни. Провалив экзамены в театральный институт в сталинской Москве, моя мамочка, Лариса Наумовна Фрумкина, спустя шестьдесят лет наконец-то получила главную роль.

Каждой из нас дали в партнеры шеф-повара, на чьей кухне и проходили съемки. Маму снимали вместе с Александром Васильевичем из ресторана ЦДЛ (Центрального дома литераторов) при старом Союзе писателей. В этом до ужаса историческом здании — особняке 1889 года в неоготическом стиле — советская литературная элита собиралась на легендарные обеды и чтения, недоступные, разумеется, для нас, простых смертных. Здесь обедали приспешники сатаны в «Мастере и Маргарите».

А теперь я, заглянув сюда к маме на съемки, услышала, как режиссер кричит: «Свет на героиню!»

Мама так и сияла — настоящая «героиня». Ее напарник — немолодой, болезненно застенчивый Александр Васильевич, — наоборот, казалось, мечтал, чтобы пол провалился и поглотил его.

Я оставила их и направилась в ретро-советский кондитерский магазин напротив. Решила поставить эксперимент. Там под толстым стеклом лежали сласти фабрики «Красный Октябрь», детища наркома пищевой промышленности Анастаса Микояна. Она все еще действует. Еще раньше я приметила среди ностальгических «Белочек» и «Мишек косолапых» конфеты «Ананас» — объект моих детсадовских страхов, стыда и мучений. Теперь я купила себе конфету и принялась сосать хрустящую шоколадную оболочку, медленно пролизывая путь к центру, в точности как сорок лет назад. Признаюсь, я пыталась сфабриковать момент прустовского озарения. Но начинка с синтетическим экзотическим вкусом, казавшаяся когда-то столь мучительно роскошной, теперь оказалась просто… синтетической. Что-то во мне слабо всколыхнулось и угасло. Вздохнув, я потопала назад в «хайрайз», а вся Москва с осуждением смотрела на мои шлепки.

Вечером я неохотно переобулась в туфли на каблуках — для ужина с олигархами. Русские нувориши — уже не самодовольные бандиты в бордовых пиджаках. Они посылают детей в Оксфорд, занимаются благотворительностью, иногда даже предпочитают старое благородное Barolo модному Petrus. И кто же стал лучшим другом олигархов? Моя нищенствующая нон-конформистская мама! Богатые русские, которых она водила по нью-йоркскому Метрополитен-музею, безумно влюблялись в нее. Иногда она даже приглашала олигархов в свою тесную квартиру в Квинсе. «Сто миллионов долларов?» — переспросил один милейший нефтяной магнат, когда я поинтересовалась у него, что в России считается богатством. Он добродушно усмехнулся, доедая мамин борщ. «Сто миллионов — это даже не деньги».

Теперь, в Москве, нас принимала очаровательная пара, ветераны маминых нью-йоркских экскурсий. Их семья владела банком. Мы ужинали в панорамном итальянском ресторане в обновленной гостинице «Украина». Его было видно в бинокль из нашего «хайрайза». Сидя за столиком на крыше, мы, казалось, могли потрогать громадные каменные сталинские звезды и серпы с молотами у основания отреставрированного шпиля гостиницы. Г-н Банкир был в рубашке в духе Pucci, на г-же Банкирше были туфли на плоской подошве. Она от души смеялась над моей историей про шлепки.

— Без лука, — велел официанту г-н Банкир. — Без чеснока и без острого перца.

— Вы… буддист? — ахнула я.

— Да, да, — скромно сознался он. — Мы приняли буддизм во время финансового кризиса 2008-го. Из-за стресса.

— Двадцать лет, — промурлыкала г-жа Банкирша в свою сорокадолларовую пиццу без чеснока. — СССР нет уже двадцать лет. Мы все так изменились.

— А что, в Москве все ездят на «ленд-роверах» и «бентли»? — спросил Барри. Все рассмеялись.

— Вообще-то у нас «рейндж-ровер», — признался г-н Банкир.

— И еще «бентли», — призналась его жена.

— Что такое «бентли»? — спросила мама.

* * *

Когда мамины съемки завершились, а мои еще не начались, мы поехали в Давыдково на семейную встречу. В нашей бывшей хрущобе теперь жила моя двоюродная сестра Маша. Выйдя из метро, я предложила прогуляться по лесу. По давыдковскому сосновому лесу, где все еще стоит дача Сталина. Грозная, таинственная.

Опять он.

У Отца народов было не меньше десятка правительственных дач. Но та, что скрывалась за пятиметровым зеленым забором в Давыдкове, рядом с моим бывшим цековским детским садом, больше двадцати лет фактически служила ему домом. От Кремля досюда черный бронированный «паккард» Вождя доезжал за двенадцать минут. Поэтому дача называлась Ближней.

Несколько лет назад в интернете стали появляться фотографии недоступной Ближней. Я разглядывала изображения зеленого неомодернистского загородного дома — функциональная прямолинейность, которую так осуждали сталинские идеологи, судя по всему, была любима Вождем. Фотографии почему-то тревожили — его личная вешалка, его темные, монашеские банные халаты с укороченным рукавом для иссохшей левой руки.

Ближняя, изначально скромных размеров, была построена в 1934 году архитектором Мироном Мержановым (арестован в 1943-м, вышел на свободу после смерти своего клиента) и густо обсажена деревьями, привезенными на грузовиках. Любивший природу генералиссимус специально распорядился устроить делянки белых грибов, а героические огородники даже выращивали там арбузы. Иногда их продавали ничего не подозревающим покупателям в богатом «Елисеевском» гастрономе на улице Горького.

На втором этаже, построенном в 1943 году, ночевали и Черчилль, и Мао, и Тито. Хозяин-параноик, однако, почти не пользовался спальней. Он дремал на жестких турецких диванах, расставленных там и сям. На одном из них 1 марта 1953 года его и хватил фатальный инсульт.

Несколько лет назад журналистам организовали беспрецедентную экскурсию по таинственному зеленому дому. Были намеки, что дачу могут рассекретить, и теперь в Москве я надеялась использовать свои журналистские связи и проникнуть наконец за высокий забор в лесу, где таился призрак, преследовавший меня в самом впечатлительном возрасте. Я решила отправиться на разведку вместе с мамой и Барри.

Сосны показались не такими величественными, какими я их помнила. По раскисшим дорожкам толкали коляски стильные мамаши в узких джинсах и на шпильках, мимо них спортивным шагом двигались, держась за руки, бодрые пенсионеры. Наконец впереди замаячил забор дачи. У бокового входа стояли и курили два молодых светловолосых охранника. Неулыбчивых.

— Дача… эээ… ммм… Сталина? — промямлила я.

— Засекреченный объект, — сказали мне. — Никаких вопросов.

Словно повинуясь какой-то силе, я повела нашу маленькую компанию к другому забору, намного ниже. За ним сквозь хвою я смогла различить низкое здание светлого кирпича — мой старый детский сад, где я давилась номенклатурной икрой и в восторге лизала ананасовую конфету. Зрелище моей бывшей тюрьмы отбросило меня назад в грустноглазое булимическое прошлое с такой силой, что я схватилась за липкий сосновый ствол, отчаянно глотая смолистый воздух. Мадленки нанесли свой удар.

Я взяла себя в руки, и мы ушли из леса. Впереди высился светящийся похожий на теплоход жилой комплекс класса люкс. ДАЧА СТАЛИНА — гласила вывеска на неизбежном заборе. КВАРТИРЫ ОТ ИНВЕСТОРА.

— А люди не против жить в здании, названном в честь Сталина? — спросила я у охранника-узбека, подавив рвотный спазм.

— А что? — Он расплылся в улыбке. — Им гордо.

— И теннисный корт имени Молотова! — сказал Барри, когда мы ему перевели. — И бассейн имени Берии.

— Берия? — озадаченно спросил охранник, услышав фамилию.

Мы поспешили уйти, уже опаздывая к Маше, и моментально потерялись среди одинаковых давыдковских пятиэтажек шестидесятых годов. Растрескавшиеся бетонные стены и белье, сохнущее на хлипких балконах, как в трущобах — депрессивное зрелище, очень знакомое. Но нет, это была Москва юн года: Барри несколько раз останавливался, чтобы навести свой туристический объектив то на «мазератти», припаркованный у ржавого забора, то на переполненные мусорные контейнеры, покрытые граффити.

За столом у Маши мы немного отошли. После обеда она привела меня в спальню и принялась доставать из ящиков и шкафов маленькие картонные коробочки. Я сунула руку в одну из них и нащупала холодный металл дедушкиных медалей. Мы с Машей высыпали все сокровища на постель. Орден Ленина, Победы, Красного Знамени. Точно так же, как десятки лет назад, мы прикололи медали на грудь и немножко потанцевали перед зеркалом. А потом сидели на кровати, держась за руки.

* * *

На следующий день я отщипнула виноградину с рубиново-красной хрустальной вазы на ножке, улыбнулась камерам густо накрашенными губами, и тут мне в голову пришла жуткая мысль: скорее всего, один из самых кровавых диктаторов в истории касался вот этой вазы, из которой я ем.

Опять он.

Нет, это не навязчивая фантазия. Идет съемка моей передачи — в часе езды от Москвы, на буржуазной даче Виктора Беляева, бывшего кремлевского шеф-повара и моего напарника.

Несколько лет назад он пережил инфаркт, а до того тридцать лет проработал на очень нервной работе — готовил для советских боссов. На своей высокой должности он унаследовал фарфор, изготовленный специально для кремлевских банкетов, и комплект ваз красного хрусталя под названием «Рубиновый» (как кремлевские звезды). А первым владельцем хрусталя был — кто бы вы думали? Сам Усатый. Еще поразительнее то, что вазы раньше стояли на даче — на той самой зеленой даче. Дата изготовления — 1949 год, год семидесятилетнего юбилея Сталина, который праздновали так шумно, что весь Пушкинский музей был превращен в гигантскую витрину для подарков Дорогому вождю.

Виктор был обезоруживающе доброжелателен и разговорчив. Когда продюсер Даша произнесла «кремлевский шеф-повар», я представила себе мрачного партийца с кагебешным прошлым. А Виктор в своем голубом кашемировом свитере и со скромной золотой цепочкой на шее был больше похож на расслабленный клон джазмена Луи Примы.

Выйдя перед съемками на крыльцо покурить и поболтать с напарником, я с удивлением узнала, что Виктор готовил на даче в 1991 году, прямо перед отставкой Горбачева. У минерального секретаря на территории Ближней была резиденция, но он ею не пользовался и хотел превратить ее в маленький отель — для иностранных VIP-бизнесменов. Виктора привлекли для организации питания и ресторанного обслуживания.

— Горбача, — фыркнул Виктор, — никто не любил! У меня половина персонала уволилась из-за этой мегеры Раисы. А вот жена Брежнева — просто золото была.

— Виктор, — настаивала я, — пожалуйста… про дачу! Виктор театрально содрогнулся, потрогал цепочку.

— Жуткий затхлый запах зловещей истории… Везде рвы и подъемные мосты… Некоторые сосны даже были пустые внутри, с дверями и окнами. Для охранников!

Из-за отвращения генералиссимуса к запахам еды столовую Ближней отделял от кухни 275-метровый коридор.

— А в шкафу… — Виктор сморщился. — Я знал, что Сталин был низкорослый, но его одежда… словно для ребенка или карлика.

О грозной зеленой даче Виктор узнал от старшего наставника, некоего Виталия Алексеевича (фамилия в строгом секрете), в прошлом — одного из личных поваров Сталина. Шестого марта 1953 года Виталий Алексеевич, как положено, прибыл к началу своей смены. На крыльце дачи его встретила Валечка, верная домработница и, возможно, любовница генералиссимуса. Она сразу посадила его в машину.

— Беги, — сказала ему Валечка. — Немедленно! Езжай как можно быстрее. Спасайся!

О смерти Сталина еще не объявили.

Повар сбежал. А часть персонала дачи расстреляли по приказу Берии.

Он вернулся в Москву в день казни Берии и до конца жизни приносил цветы на Валечкину могилу.

— Виталий Алексеевич был повар от бога, — вздохнул Виктор. — Он тесту песни пел, чтобы оно лучше поднималось.

Я вспомнила наши с мамой попытки разгадать тайну дрожжевого теста для кулебяки. Неужели секрет в том, что ему надо петь, как делал повар Сталина?

— И что же, на даче действительно водится призрак? — спросила я, вспоминая, как колотилось сердце в детсадовские времена, когда я кралась мимо зеленого забора.

Виктор опять поежился.

В конце своего первого рабочего дня на Ближней он сидел один в бывшей столовой Сталина. Он облокотился на длинный деревянный стол, тот самый, за которым сорок лет назад собирались на ночные банкеты убийцы из Политбюро. Жуткая тишина… Вдруг Виктор услышал шаги. Было так похоже на привидение, что он, обливаясь холодным потом, ринулся в лес. Такая же история случилась в 1991 году с актером, игравшим Сталина в фильме, который снимали там же. А когда бывшего дачного охранника пригласили туда для съемок документального фильма, у него случился сердечный приступ.

— Сапоги! — заикался он потом в больнице. — Запах его кожаных сапог. И эта мебель из карельской березы!

На этом месте нас позвали внутрь. Телекамеры были готовы.

При виде стола Виктора у меня самой едва не случился сердечный приступ. Для съемок передачи о советской кухне мой напарник соорудил разноцветное чудо из «Книги о вкусной и здоровой пище» (подарочное издание для членов Политбюро). Изысканные открытые расстегаи с рыбой гнездятся в сталинском хрустале, искусно сделанный говяжий рулет с нежным омлетом покоится на фарфоровом блюде из Кремля. Есть даже торт-безе, украшенный карамельными ракетами, — дар щедрого кондитера, прежде обслуживавшего номенклатуру. Торт назывался «Полет»: воздушный реликт космической мании шестидесятых.

Я замираю, разглядывая эту кулинарную капсулу времени. Особенно пристально — ветчинные рулетики в желе, украшенные майонезом. Начало сентября 1974 года. Кулинария ресторана «Прага». Я стою — как мне тогда казалось, в последний раз — в гигантской очереди за воскресной кулебякой, а мама дома улаживает последние эмиграционные формальности. Я пожираю глазами ветчинные рулетики в майонезных завитках, которые родители не могли себе позволить, и безнадежно думаю: никогда в жизни я их больше не увижу.

А теперь я узнаю, что до Кремля Виктор работал в «Праге»! В моей «Праге».

Был ли в этом совпадении какой-то глубокий смысл? Может быть, какой-нибудь бог советской цивилизации послал мне Виктора, чтобы я смогла как следует насладиться сокровищами своего детства и раскрыть его тайны?

В этот приезд в Москву я огорчилась, узнав, что моя «Прага» закрылась. Один из последних досоветских ресторанов города купил итальянский дизайнер Роберто Кавалли, несомненно, чтобы превратить его в элитный развлекательный комплекс. Глядя на знаменитый желтый фасад в начале Нового Арбата, обезображенный лесами, я чувствовала себя так, будто у меня умер любимый старый родственник.

Мы с Виктором оплакали закрытие «Праги» перед камерами. «Пять с плюсом, — кричал нам молодой режиссер. — Ребята, вы так здорово сработались!» Наконец почувствовав себя спокойно, я защебетала о том, как караулила дипломатов у входа в «Прагу» и фарцевала в школе резинкой Juicy Fruit. Съемочная группа, в основном постсоветская молодежь, жадно внимала моим социалистическим злоключениям.

— Еще! Еще таких историй! — кричали они.

Когда Даша предложила сделать передачу о советской кухне — «тема горячая», — я сначала пришла в замешательство.

— Но ведь в Москве полно людей, помнящих СССР гораздо лучше, чем я! Я ведь из Нью-Йорка!

— Ты не понимаешь, — сказала Даша. — У нас, местных, сумбур вместо памяти. Но вы, эмигранты, — вы все ясно помните!

После обеда и перед сеансом жарки шашлыка возле бассейна Виктор поведал мне о своей работе на кремлевских кухнях.

Продукты поставляли из собственных богатых хозяйств. Молоко для членов Политбюро было таким, черт побери, жирным, что когда водители грузовиков неплотно надевали на бидоны с молоком глубокие металлические крышки, к концу пути на них оседали восхитительные густые сливки. Которые моментально крали.

Я поразилась:

— То есть, несмотря на все льготы — элитное жилье, крымские курорты, особых портных, — кремлевские работники все равно воровали?

— Еще как! — рассмеялся Виктор. Вскоре после вступления в должность он провел рейд по шкафчикам своих подчиненных и обнаружил шестьдесят кило добычи.

— И это только до обеда.

Там, под восьмиметровым потолком главной старой кухни Кремля, он совершил и другие открытия, обнаружив: трофейную электрическую плиту с сорока восемью конфорками, принадлежавшую Геббельсу, огромный миксер из загородного дома Гиммлера, миски царских собак 1876 года, пыточный тоннель Ивана Грозного с наклонным полом для стока крови.

— Все готово для шашлыка у бассейна! — объявил режиссер.

* * *

Когда все закончилось и съемочная группа отправилась домой, мы с Виктором и его женой сидели, доедая остатки. У меня голова шла кругом от того, что я узнала за этим фантастическим столом. Почти как обнаружить, что Дед Мороз все-таки существует.

Советский миф об изобилии, над которым насмехалось мое позднесоветское поколение, эффектно цвел на кремлевских банкетных столах.

Политбюро любило ошеломлять этим социалистическим изобилием иностранных гостей. Со всех концов империи по железным дорогам везли колбасы с Украины в фарфоровых ваннах, фрукты из щедрого Крыма, молочные продукты из Прибалтики, коньяк из Дагестана. Официальная банкетная норма составляла три килограмма еды на человека. Черная икра мерцала в хрустальных вазах, водруженных на «кремлевскую стену», вырезанную изо льда, подкрашенного свекольным соком. Ягнят варили целиком, а потом зажаривали во фритюре. Молочные поросята щеголяли майонезными бантами и маслинами вместо глаз. Громадные осетры величественно покоились на подсвеченных пьедесталах-аквариумах, в которых трепетали живые рыбешки. Снаружи мы стояли на морозе в очередях за сморщенными марокканскими апельсинами. За кремлевской стеной были маракуйя, киви и, как нежно называл их Виктор, «очаровательные беби-бананчики».

— Вы только представьте, — расходился Виктор, — яркие огни в Георгиевском зале Большого дворца зажигаются, звучит «Союз нерушимый…», и все застывают в восторге при виде блестящего фарфора и сияющего хрусталя…

При Путине руководители протокола отправили блеск и сияние в помойку.

Полагаю, в городе с самым большим поголовьем миллиардеров, где поблизости всегда найдется студия пилатеса, а сашими ежедневно доставляют из Токио, гастрономические потемкинские деревни уже были не нужны. Инсценировки сказок об изобилии наконец ушли в прошлое вместе с хрусталем и экологически некорректной черной икрой. Вместо пятнадцати закусок на кремлевских банкетах теперь подают пирожки на один укус, а там, где когда-то торжественно высились чаши, полные ярких фруктов, ставят вазочки с ягодами.

Не так давно Путин прибег к уловке: добавил ностальгии по СССР. Селедка под шубой, холодец — нынешние кремлевские повара подают деликатесы старой коммуналки изящно оформленными индивидуальными порциями наряду с фуа-гра и карпаччо. Что, как подумала я, идеально отражает культурную мешанину новой России.

Сегодняшний минималистический стиль имеет смысл, признал Виктор, наливая нам редкую «Массандру». Но он тосковал по былым временам, это было очевидно. Кто бы не тосковал по жизни внутри социалистической волшебной сказки?

После инфаркта Виктор покинул Кремль, теперь у него свои кейтеринговая компания и ресторан. Он возглавляет ассоциацию российских рестораторов, пытается поддерживать отечественную кухню. Впрочем, эта война, как он считает, уже проиграна.

— Молодые российские повара умеют делать пиццу, но кто помнит, как готовить наши котлеты с вермишелью? — прочувствованно вздохнул шеф-повар, царивший во времена вырезанных из красного льда кремлевских стен.

Дома, в «хайрайзе», я перечитывала то, что записала за Виктором. «Горбачев: ел мало, пил еще меньше. Уходил с банкета через сорок минут. Ельцин: любил бараньи ребрышки. Паршиво танцевал». И тут звякнула электронная почта. Пришло письмо из другого мира, из El Bulli под Барселоной.

Волшебный ресторан, один из важнейших в мире, закрывается навсегда, Ферран (шеф-повар) и Жули (совладелец) приглашают меня на прощальный ужин. С обоими я знакома с 1996 года. Их каталонский храм авангардной кулинарии стал важной частью моей личной профессиональной биографии. Я впервые оказалась там двадцать лет назад, и это полностью изменило мой подход к еде и к тому, как о ней надо писать. «Ты — родной человек», — всегда говорил мне Ферран. И вот теперь я застряла в чужой злой Москве, не нахожу опоры ни в прошлом, ни в настоящем, нашариваю свои мадленки. Моя виза была одноразовой, так что я даже не могла ненадолго улизнуть и наспех попрощаться. Я рухнула в кресло, оплакивая часть своей настоящей жизни. «Queridos Amigos! — начала печатать я. — Estoy еп Moscu cruel, тиу lamentablemente по puedo…»[11] В мой испанский вторглось странное громыханье, доносившееся снизу. В этом грохоте слышалось что-то катастрофическое и разрушительное, будто приближалось цунами. Стол завибрировал.

Мы бросились к окнам. Далеко внизу по пустынному Новому Арбату сквозь дождливую ночь медленно катились танки. За ними ползли ракетные установки, потом БТРы, артиллерия.

Зазвонил телефон.

— Смотрите репетицию Дня Победы? — папин смех звучал почти радостно. — Мимо вас сейчас должна идти техника — прямо под щитом с афишей фильма «Мальчишник-2»!

— Танки и банки, — проворчала мама. — Добро пожаловать в Путинленд.

* * *

Приближался великий праздник, День Победы — 9 мая. Официозный военный патриотизм в Путинленде зашкаливал. Судя по ажиотажу, масштабы торжеств обещали превзойти даже то, что мы видели при Брежневе.

Эфир был переполнен Великой Отечественной войной (ВОВ). Черно-белые фильмы сороковых, блокадный хлеб крупным планом, пронзительные кадры с маленькой девочкой, играющей заледеневшими руками на пианино в осажденном Ленинграде, — внезапно от них стало никуда не деться. В автобусах старики и гастарбайтеры подпевали военным песням, лившимся из громкоговорителей. Услужливая реклама соблазняла пользователей мобильных телефонов набрать 1–9–4–5 и бесплатно получить военную мелодию в качестве рингтона.

В брежневское время власть присваивала миф, травмы и триумф Великой Отечественной, чтобы напитать идеологией циничное молодое поколение. С тех пор россияне стали намного циничнее. Сегодняшнему обществу так отчаянно не хватает скрепляющего нацию нарратива, что Кремль снова эксплуатирует культ ВОВ для мобилизации остатков патриотизма. «Мы — народ-победитель» — как в детстве, я слышала это снова и снова, до тошноты. И никаких упоминаний ни о катастрофических ошибках командования, стоивших жизней миллионам, ни о жестоких послевоенных депортациях национальных меньшинств. На случай, если кто-то вспомнит не то, что надо, в 2009 году была учреждена Комиссия по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России.

А кто же привел Россию к Победе 9 мая?

Подготовка к Дню Победы казалась моему воспаленному мозгу настоящей сталинской весной. Опять этот неотступный бред.

На Арбате мужчины с гнилыми зубами и несвежим дыханием торговали с лотков сталинианой в ассортименте. Даже в уважаемых книжных магазинах шла оживленная торговля магнитами на холодильник со Сталиным. Кремль был осторожен и не одобрял этого открыто. Но с народным мнением дело обстояло иначе. Около половины россиян, принявших участие в опросе, сочли Сталина положительной фигурой. В результате знаменитых телевизионных «выборов» важнейшей исторической личности в России, проведенных в 2008 году, генералиссимус оказался на третьем месте, чуть не обогнав князя Александра Невского и Петра Столыпина, премьера-реформатора начала XX века, которым шумно восхищался Путин. Но все были уверены, что результаты подтасовали, чтобы скрыть неудобную правду.

Я заметила, что в народном восприятии его образ раздваивался. Плохой Сталин организовал ГУЛАГ. Хороший Сталин стал всероссийским брендом, воплощением мощи и победы.

Думать об этом было мучительно.

Посреди всего этого идеологического упырства и антиисторической мешанины «хайрайз» стал моим убежищем, приютом до-постсоветской невинности. Какое это было утешение — легко идеализируемое и все же совершенно подлинное. К горлу подкатывал комок всякий раз, как я заходила в отделанный деревом уютный подъезд. Мне нравилось, что в нем до боли знакомо воняет кошками и хлоркой. Нравилась шероховатая синяя краска на стенах и череда сменяющих друг друга очень советских бабушек-консьержек.

Энергичная Инна Валентиновна, самая моя любимая, была из числа первых жильцов «хайрайза». Она получила престижную квартиру в конце шестидесятых за научные достижения и теперь, выйдя на пенсию, работала консьержкой на полставки. В преддверии 9 мая она превратила наш подъезд в водоворот «работы с ветеранами».

— Наши ветераны так любят это! — восторгалась она, показывая мне убогие подарки от государства — гречку, второсортные шпроты и подчеркнуто недорогие шоколадные конфеты.

— Пыльная гречка, — ворчала мама. — Вот путинская благодарность тем, кто защитил его Родину.

Из всех ветеранов нашего «хайрайза» я особенно хотела познакомиться с женщиной по имени Ася Васильевна. Как сообщила мне Инна, она только что закончила писать мемуары о своей наставнице и подруге Анне Ахматовой, поэта наших горестей, в честь которой меня назвали.

— Ждите! — повторяла Инна в своей подъездной цитадели. — Она скоро выйдет!

Но престарелая Ася Васильевна все не появлялась.

Наступило утро Дня Победы.

Мы смотрели парад на Красной площади по телевизору. Кремлевские медвепуты в честь ужаснейшей мировой катастрофы (т. е. ВОВ) надели черные пальто, в которых смутно угадывалось что-то фашистское. На трибуне их окружали сверкающие медалями бодрые восьмидесятилетние старики. Под «Вставай, страна огромная» строем шагали гвардейцы элитных частей, одетые в странную форму, напоминающую о царских временах и пестрящую золотым галуном.

— ППП, — фыркнула мама. — Путинская Патриотическая Подделка.

Днем Инна Валентиновна повела нас на Арбат, где был районный парад. Местные ветераны выглядели гораздо дряхлее героев с путинской трибуны. Одни едва шли под тяжестью медалей, другие чихали и кашляли на ветру. Москвичи взирали на шаркающую толпу равнодушно, а вот азербайджанцы в черных кожаных куртках свистели и хлопали с большим чувством.

Инна Валентиновна подтолкнула меня к высокому сутулому старику за девяносто, увешанному медалями. Он воевал на Балтийском флоте одновременно с моим дедом. Его взгляд остался безмятежным и отсутствующим даже когда школьники сунули большие шипастые розы в его жесткие руки.

— Я из Нью-Йорка. — Тут я внезапно смутилась. — Может быть, вы знали моего деда — командующего разведкой Балтийского флота Наума Соломоновича Фрумкина.

После неопределенной паузы на его бледном призрачном лице что-то забрезжило.

— Нью-Йорк, — сказал он дрожащим голосом. — Даже нацистам не сравниться с врагом, с которым мы столкнулись после войны. Нью-Йорк! Подлая империалистическая Америка!

И он гордо удалился.

Нас теплее приняли возле Вахтанговского театра, где на промозглом холоде стояли столики. Туда, в выгороженную VIP-зону для ветеранов, позвала нас Инна Валентиновна. На поддельной полевой кухне раздавали убедительно неаппетитную кашу военного времени из фальшивого котелка и жидкий чай из фальшивого чайника. Но за нашим шатким пластиковым столиком пахло гарантированной сорокаградусной подлинностью. Из пластиковых стаканчиков выпили чай и налили в них водку. Материализовался соленый огурец. Вопреки гулким официозным речам, вопреки печальному зрелищу — нищих ветеранов выставили напоказ, словно набивных кукол, хотя они давно уже заслужили право просто принимать награды, — вопреки всему этому внутри у меня разливалась теплота.

Выпивать на морозе с ветеранами — это же бесценно. Нам так недолго осталось быть с ними.

Я произнесла тост за деда. По щекам потекли слезы раскаяния при воспоминании о том, как мама и Юля выбросили его документы о Зорге, как мы с сестрой Машей хихикали, когда он в который раз рассказывал, как допрашивал нацистов на Нюрнбергском процессе. Теперь остались только ветхие картонные коробочки с медалями и обложка пожелтевшего немецкого журнала, где дедушкин высокий лоб и ироничные глаза нависали над одутловатым лицом Германа Геринга.

Наутро я наконец встретила в подъезде неуловимую Асю Васильевну.

У мемуаристки, подруги Анны Ахматовой, были темные, быстрые, умные глаза и элегантный наряд. Очарованная, я все не отпускала и гладила ее старческую руку.

Ася Васильевна познакомилась с Ахматовой в Ташкенте, в эвакуации.

9 мая ветераны могут бесплатно звонить по телефону, и Ася потратила свои звонки на разговор с внучкой Николая Пунина, который в двадцатые и тридцатые годы был любовником Ахматовой. Пунин привел Ахматову в Фонтанный дом. Там, в мрачной коммуналке, выкроенной из флигеля бывшего дворца, Ахматова прожила почти тридцать лет.

Я однажды была в трогательном музее Ахматовой в Фонтанном доме. На стене по-монашески аскетичной комнаты, которую она занимала, висит копия знаменитого рисунка Модильяни. В этой комнате состоялась ее легендарная ночная встреча с молодым англичанином Исайей Берлином. За это ее сына снова отправили в лагерь. При виде бронзовой пепельницы у меня подступили слезы. Зная, что квартира прослушивается, Ахматова и ее подруга и биограф Лидия Чуковская произносили вслух какие-нибудь банальности — «Нынче такая ранняя осень». В это время Ахматова писала карандашом новое стихотворение, а Чуковская запоминала его. Потом они сжигали листок в пепельнице.

«Руки, спичка, пепельница, — писала Чуковская, — обряд прекрасный и горестный».

А сейчас, в подъезде нашего «хайрайза», Ася Васильевна вдруг начала декламировать ахматовский «Реквием». Она начала с холодящего кровь вступления: «В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде…»

Она читала будто в трансе, подражая низкой, медленной, скорбной декламации, знакомой мне по записям Ахматовой.

Звезды смерти стояли над нами,

И безвинная корчилась Русь…

— Пойдемте присядем, вам там будет удобнее, — перебила Инна Валентиновна, заводя нас в особую ветеранскую комнату — крохотную каморку с розовыми стенами, заклеенную фотографиями героев ВОВ.

… И безвинная корчилась Русь

Под кровавыми сапогами…

Пока Ася декламировала, я блуждала взглядом по галерее портретов. Маршал Жуков. Ворошилов. Удалой Рокоссовский. И над всеми царит, скосив желтоватые кошачьи глаза…

ОН? ОПЯТЬ?

…Под кровавыми сапогами

И под шинами черных марусь.

Если в Германии вы повесите портрет Гитлера, вас арестуют, подумала я. Здесь? Здесь женщина читает обжигающую заупокойную песнь по убитым во время чисток — прямо под портретом палача!

Что-то оборвалось внутри. Хотелось биться головой о полированный советский стол, сбежать из этого дурдома, где историю растаскивают на части и фотошопят, собирая из нее коллаж, где в сентиментальном единении сходятся жертвы и убийцы, диктаторы и диссиденты.

— Дамы! — взорвалась я. — У вас что, крыша поехала? Ахматовское свидетельство о мучениях… здесь, под СТАЛИНСКИМИ усами?

Я замолчала, ужаснувшись своей выходке. Кто я такая, чтобы отчитывать хрупких женщин, уцелевших в кошмарную эпоху? Какое право я имею грозить пальчиком тем, кто вынес и пережил трагический советский век? У меня дрожали губы. Навернулись слезы.

Старушек, казалось, не оскорбила моя вспышка. В темных глазах Аси Васильевны сверкнула какая-то непостижимая для меня хитрая мудрость. Ее полуулыбка была почти лукавой. Инна Валентиновна сердечно похлопала меня по плечу.

— Из песни слов не выкинешь, — объяснила она.

То есть: прошлое — это прошлое, какое уж есть. Без палачей не было бы ни жертв, ни стихов.

— Ну что это за логика? — возмущалась я потом маме. Она прижала ладони к вискам и затрясла головой.

— Я рада, что скоро улетаю, — сказала она.

* * *

Наше время в Москве подходило к концу. Мама возвращалась в Нью-Йорк, а через два дня мы с Барри по поручению американского глянцевого журнала отправлялись в двухнедельную командировку в Европу. Я мечтала вернуться в привычную жизнь — дышать несталинским воздухом, читать ресторанные меню и не зеленеть от цен, гордо и свободно расхаживать в шлепках.

Мама наконец улетела. Без ее щебета по трем телефонам сразу, без толп голодных гостей, которых она кормила, в «хайрайзе» стало одиноко и пусто. Я поняла, что мама была моим якорем, нравственным стержнем в России. Без нее Москва потеряла смысл.

Но оставалась последняя миссия. Одна из тайных причин моего нынешнего визита. При маме я ни за что не смогла бы это сделать.

— Мавзолей?

— Да. Ну? Мавзолей, — ответил в телефон резкий голос. — И что с того?

Голос звучал так молодо и по-хамски, что я чуть не бросила трубку, смутившись.

— Да. Ну? — понукал голос.

— А вы… эээ… открыты? — спросила я нервно, поскольку на каких-то туристических сайтах сообщалось, что Мавзолей В. И. Ленина теперь закрыт по воскресеньям, а сегодня как раз воскресенье и это последний шанс туда попасть.

— По расписанию, — язвительно огрызнулся голос.

— А сколько стоит билет?

— В России за посещение кладбища денег не берут, — хихикнул голос. — Пока что!

Очередь в мавзолей была самая короткая на моей памяти, какие-то жалкие 150 метров.

Ленин явно не пользовался таким авторитетом, как Сталин. Его дни в стенах эксклюзивного элитного особняка на Красной площади сочтены, решила я. Возобновились разговоры двадцатилетней давности о том, что его пора похоронить. Видный член путинской партии «Единая Россия» заметил спустя девяносто лет без малого, что родственники Ленина были против его мумификации. 70 процентов россиян, голосовавших на сайте goodbyelenin.ru, высказались за вынос тела и похороны. Только руководство КПРФ заходилось от возмущения.

Мы встали в очередь между тощим мужчиной из Средней Азии и толпой шумных итальянцев в крутой высокотехнологичной спортивной одежде. Среднеазиатский сосед широко улыбнулся нам, показывая полный рот золота. В советское время, вспомнила я, в экзотических братских республиках было принято, чтобы достаток был в буквальном смысле налицо. Там не доверяли сберкассе и вставляли себе 24-каратные зубы.

Мужчина примерно моего возраста представился Рахматом.

— Это значит «спасибо» по-таджикски — вы слышали про Таджикистан?

Господин Спасибо с сильным акцентом фонтанировал цветистыми советскими клише. Его родной город Ленинабад носил «гордое имя Ленина»! Посетить мавзолей было его «заветной мечтой».

— Я тоже об этом мечтала, — призналась я, заслужив порцию 24-каратных улыбок и право обменяться ритуальным рукопожатием.

При входе на территорию мавзолея вас заставляют сдать все — бумажники, мобильники, фотоаппараты. Съемка строго запрещена. Какая жалость.

Потому что в центре огороженной Красной площади происходило нечто дико, невероятно, ошеломляюще зрелищное. Я услышала горн и барабанный бой. Детей, одетых в бело-синюю форму, строем привели на церемонию вступления в пионеры. Крупная женщина в горошек двигалась вдоль шеренг, повязывая им на шеи алые галстуки.

— БУДЬТЕ ГОТОВЫ! — ревел громкоговоритель.

— ВСЕГДА ГОТОВЫ! — кричали дети и отдавали пионерский салют.

Я брежу? Или у девочек в волосах действительно большие советские банты?

«Взвейтесь кострами, синие ночи…»

Красную площадь огласило неумолимое хоровое веселье пионерского гимна. Алый миф снова пламенел вдалеке.

— Мы пионеры, дети рабочих, — подтянули мы с Рахматом. Антисоветской мамы не было рядом, некому было тянуть меня за рукав, и я пела во все горло.

— Гребаный День пионерии, — объяснял кому-то охранник. — Каждый гребаный год гребаные коммунисты… Гляди! Зюганов!

Краснорожий нынешний лидер Компартии поднялся на импровизированную трибуну.

— Queridos companeros, — закричал кто-то по-испански с сильным акцентом.

— Приветствуют товарищей из сраной Гаваны, — поморщился охранник. — И ради этого паноптикума закрывают Красную площадь!

Мы гуськом прошли мимо могил у Кремлевской стены, где покоятся благородные останки Брежнева, Гагарина, американца Джона Рида — и опять Его.

— Мы! Ступаем по этой священной земле! — восклицал Рахмат, идя за мной и Барри. — По священной земле в самом сердце нашей социалистической Родины!

Он так по-детски трепетал, что у меня не хватило духу напомнить ему, что «четыре гордые буквы СССР» развалились двадцать лет назад, что Москва никоим образом не его родина.

— Боитесь? — шепнула я ему, спускаясь в тайну тайн моего детства — погребальную камеру мавзолея.

— Чего бояться? Ленин не страшный, — безмятежно заверил меня Рахмат. — Он светлый и красивый и живой.

Наша встреча с Ильичом продлилась едва ли две минуты, а то и меньше. Каменнолицые часовые через каждые три метра гнали нас по короткому маршруту вокруг застекленного саркофага, где на тяжелом красном бархате лежал, светясь, Объект № 1. Я заметила на нем галстук в горошек. И то, что он как-то по-особенному сиял благодаря хитрой подсветке блестящей лысины.

— Почему одна рука сжата в кулак? — шепнул Барри.

— Не разговаривать! — гаркнул из темноты часовой. — Продолжайте движение к выходу!

И все закончилось.

Я вынырнула в московское воскресенье — озадаченная и совсем не преображенная. Все эти годы… ну и зачем? Внезапно все это показалось глубоко, экзистенциально ничтожным. Неужели я действительно ожидала, что покачусь со смеху от ритуального китча? Или испытаю что-то кроме слегка комичной разочаровывающей оторопи, которую чувствую сейчас?

Барри, со своей стороны, был потрясен.

— В жизни не испытывал, — выдавил он, — ничего более фашистского!

Красную площадь уже опять открыли, и свежеиспеченные пионеры проносились мимо нас. Я с глубоким разочарованием поняла, что у девочек в волосах не настоящие пышные банты из белых нейлоновых лент, как в моем детстве, а небольшие заколки с ленточками — подделки, изготовленные наверняка в Турции или в Китае.

— Я помню, как гордился, когда меня приняли в пионеры, — с лучезарной улыбкой сообщил Рахмат белобрысой девочке с беличьим лицом. Она смерила взглядом его золотые зубы и провинциальные остроносые ботинки, затем мои шлепки и заорала:

— Отвали!

Мы немного побродили с Рахматом. Он приехал в столицу только вчера и, очевидно, еще не успел выучить мантру «Москва — злой город». Он хотел поискать работу на стройке, но, не зная тут ни души, пошел прямо в мавзолей повидать «доброе, родное лицо» Ильича. Мы еще немного поулыбались и покивали друг другу с энергичной учтивостью двух посторонних, расстающихся после мимолетного знакомства на автобусной экскурсии.

Два чужака, размышляла я, трудовой мигрант и эмигрантка из прошлого, бредущие по Красной площади под цветными марципановыми завитками собора Василия Блаженного.

Наконец Рахмат ушел постоять у Могилы Неизвестного солдата. Я смотрела, как удаляется его сгорбленная одинокая фигура, и мне было ужасно грустно. Зазвонил мобильник. Это была мама: в Нью-Йорке рассвет, а у нее джетлаг.

— Где ты? — спросила она.

— Только что вышла из мавзолея.

Повисла пауза.

— Идиотка, — фыркнула наконец мама, затем послала в трубку поцелуй и снова легла спать.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК