Глава 2 1920-е: Пирог дедушки Ленина
В четыре года у меня появился нездоровый интерес к Ленину. Дедушке Ленину, как называли вождя мирового пролетариата советские дети. Для дедушки Владимир Ильич был каким-то удручающе древним. Я ломала голову, как он может быть бессмертен — по Маяковскому, «живее всех живых» — и в то же время так явно и откровенно мертв. Еще одна загадка — как Ленин мог одновременно быть кудрявым малышом Володей с октябрятской звездочки и старикашкой с треугольной бородкой и противной лысиной под кепкой. Все восторгались его честностью, умом, смелостью и тем, что его революция спасла Россию из пучины отсталости. Но меня терзали сомнения. Мерзкая пролетарская кепка (ну кто такое будет носить?), вечный хитрый прищур, легкая ухмылка — все это не вызывало доверия. И почему алкоголики иногда пинают его статуи со словами «сифилитик ебаный»? И какой же герой-революционер, хоть бы и лысый, женится на Надежде Константиновне Крупской, похожей на кривую бабу на чайник?
Я решила, что ответить на эти загадки можно только одним способом — прийти в мавзолей на Красной площади, в котором лежит Владимир Ильич — то ли живой, то ли мертвый. Но посетить его было не так-то просто. Да, он находился недалеко от коммуналки бабушки Аллы, где я родилась. Надо было только выйти из дома, пройти квартал вдоль фасада ГУМа — и попадешь на Красную площадь. И тут тебя ждала очередь в мавзолей. Она была длиннее очередей в ГУМ за польскими чулками и за румынскими лыжными ботинками, вместе взятых. Приходить туда пораньше не помогало — там всегда уже стояла многотысячная колонна километровой длины. Вернувшись после обеда, я видела, что те же люди по-прежнему стоят и ждут, а бодрый энтузиазм советского утра сменился на их лицах угрюмой усталостью. Так я начала понимать, что ритуалы требуют жертв.
Но главным препятствием на пути в мавзолей Ленина была упорная мамина враждебность к советской власти. Когда я ходила в детский сад, нас часто возили в мавзолей, но мама меня туда не пускала, сказав воспитателям, что меня рвет в автобусе (что было правдой).
В дни поездок в детсаду стояла пугающая тишина. Оставались только я, повара и уборщицы. Мне велели сидеть в Ленинском уголке и рисовать мавзолей и его лысого обитателя. Красно-черный гранитный зиккурат мне отлично удавался. Но что там внутри? В голову приходил разве что большой стол, за которым мои детсадовские друзья пили чай с дедушкой Лениным. На столе я всегда рисовала пирог с яблоками. Все советские дети знали, что Ленин любил пирог с яблоками. Более того — мы знали, что однажды, когда мама пекла пирог, маленький Ленин съел кожуру от яблок. Но будущий вождь сознался в своем преступлении. Он храбро рассказал все матери! В этом заключалась мораль. Мы должны были расти такими же честными, как Ленин.
Вообще-то про Ленина и мавзолей все знал мой собственный отец, Сергей.
В семидесятые он работал в незаметном двухэтажном сером здании возле Зоопарка на Садовом. Вход туда был со двора. Большинство прохожих понятия не имело, что это минздравовская научно-исследовательская лаборатория при мавзолее, где лучшие представители советской науки — множество отделов, всего около 150 человек — трудились, чтобы Ленин в своем пуленепробиваемом саркофаге выглядел наилучшим для бессмертного образом. Например, ручной стиркой и стерилизацией его костюма, белья, рубашек, жилетов и галстуков в горошек руководила пышная товарищ Анна Михайловна. Отец как специалист по физике цвета заведовал колориметром, следя за изменениями цвета мертвого лика Лукича (за семь лет, что он там проработал, изменений не произошло).
Отца и таких, как он, естественно, и близко не подпускали к самому «объекту». Для этого требовался высший секретный допуск. Простые смертные ученые практиковались на «биологических структурах» — трупах, забальзамированных в глицерине и растворе уксуснокислого калия, как и главный герой. Всего было 26 тренировочных «жмуриков», у каждого свое имя. Отцу достался «Костя»: криминальный труп, удушение, не востребован родственниками. Коллеги с гоготом наблюдали, как отца в первый рабочий день мутило при виде отрезанных голов. Лаборатория была жутким, нездоровым местом. В подвале в ваннах плавали бальзамированные конечности и эмбрионы. Но папочка к этой работе быстро привык. Она ему даже очень понравилась. Особенно привилегии: укороченный рабочий день, бесплатное молоко «за вредность», а прежде всего — ежемесячная щедрая порция чистейшего мавзолейного спирта. В отчетах отец писал, что чистит им «оптические сферы», но сям часто приходил домой, распространяя крепкий ленинский дух. Вот вам советская наука.
* * *
К тому времени, как Сергей устроился на эту некрофильскую синекуру, я была уже старше и умнее, Ленин меня больше не пленял и не трогал. Но некоторые вопросы мучают до сих пор, например — что ели Ленин и его братья-большевики?
Маме, напротив, это абсолютно не интересно. «Через мой труп!» — пищит она на предложение приготовить что-нибудь из ленинского меню. Хотя и хихикает при упоминании папиного «Кости». Сама она из мавзолейных дней помнит только запах перегара и ничуть не находит его забавным.
У мамы свои представления о том, как следует гастрономически выразить двадцатые годы. Она справедливо считает это десятилетие эпохой хаоса, противоречивых утопических экспериментов и бесплодных экономических теорий. Все это было забыто в тридцатые, когда страну придавила свинцовая рука Сталина.
— Говоря сегодня о советских двадцатых, мы прежде всего вспоминаем Булгакова, Олешу и Бабеля, — маме только дай поговорить о культуре. — И искусство авангарда — Малевич, Родченко, Татлин висят в музеях по всему миру!
Итак, кроме погружения в семейную историю с помощью фаршированной рыбы по бабушкиному рецепту, мама берет на себя задачу пролистать художественные альбомы в поисках кулинарных ассоциаций.
А мне остается Ленин. Дедушка Ленин.
* * *
От детсадовской нянечки Зои Петровны я знала, что ее ненаглядный Владимир Ильич родился в 1870 году, в провинциальном волжском городе Симбирске. В уютной усадьбе Ульяновых устраивались музыкальные вечера, чаепития в садовой беседке, дети паслись в окружавших дом крыжовенных кустах. Мать Мария Александровна готовила простую русско-немецкую еду. Дети обожали Arme Ritter («бедных рыцарей» — это французские тосты на немецкий манер) и бутерброды. О легендарном яблочном пироге научные источники, увы, умалчивают.
Ульяновская идиллия закончилась, когда Володе было шестнадцать. Отец умер от мозгового кровоизлияния. На следующий год брата Сашу арестовали и повесили за участие в цареубийственном заговоре. Большинство историков согласны в том, что судьба Александра Ульянова стала травмой, способствовавшей радикализации взглядов будущего лидера большевиков. Они также признают влияние любимой Сашиной книги «Что делать?». В 1902-м Владимир Ильич заимствовал это заглавие для революционной листовки.
Оригинал, написанный Николаем Чернышевским в тюрьме, широко известен как один из бездарнейших текстов, рожденных под северным солнцем: нравоучительный политический трактат, втиснутый в рамки потрясающе неуклюжего романа, в котором без конца пережевываются идеи свободной любви и коммунальной утопии, населенной «новыми людьми». Бедный Чернышевский! Книгу высмеяли такие непохожие друг на друга писатели, как Набоков и Достоевский. Однако будущие большевики (да и меньшевики тоже) не просто вдохновлялись этим романом — они видели в нем практическое руководство по строительству утопии. Русские феминистки открывали трудовые кооперативы для неимущих женщин, как добродетельная героиня книги Вера Павловна, адепт свободной любви. А Рахметов, революционер-супергерой, стал образцом для рассерженных молодых людей, стремившихся преобразить Россию. Рахметов — наполовину мирской святой, наполовину рационалист-просветитель. Он аскет, жесткий прагматик, подчиняет свою жизнь строгой дисциплине, не пьет вина, не прикасается к женщинам и спит на гвоздях, закаляя волю, — эту деталь упоминали все без исключения советские девятиклассники, с тоской вымучивая сочинение по «Что делать?».
А что есть?
Чудак Рахметов довольствовался «боксерской диэтой»: почти сырое мясо для поддержания сил, черный хлеб и другая доступная еда (яблоки можно, а вот абрикосы уже нет).
Перечитывая «Что делать?» сейчас, я подумала, что эта суровая диета — очень важная деталь. Кулинарная строгость, а то и нигилизм, коренящиеся в русской либеральной мысли середины девятнадцатого века, стали отличительной чертой живых радикалов и утопистов того времени. Отец русского народничества Александр Герцен, которому поклонялся Чернышевский, — увы, восхищение не было взаимным, — осуждал европейскую мелкую буржуазию за желание, чтобы у каждого маленького человека в щах был кусок курицы. Толстой проповедовал вегетарианство. Князь-анархист Петр Кропоткин признавал «чай, хлеб, немного молока, маленький ломтик мяса, зажаренный на спиртовой лампочке». А когда была голодна пламенная марксистка Вера Засулич, она отщипывала кусочки плохо прожаренного мяса ножницами.
Сам Ленин, верный идеалу, в еде был скромен. А Надежда Константиновна готовила плохо, что было кстати. Путешествуя в знаменитом «пломбированном» вагоне, шедшем на Финский вокзал Петрограда в апреле 1917-го, Ленин обходился бутербродом и черствой булкой. В течение десяти лет, проведенных в европейской ссылке, августейшая большевистская чета, хотя вовсе не бедствовала, по-студенчески питалась хлебом, картошкой и супом в дешевых пансионах и пролетарских кабачках. Когда Крупская все же готовила, мясо всегда подгорало (Ленин иронически назвал его жарким). Она умудрялась сделать «жаркое» даже из овсянки, хотя яйца умела готовить дюжиной способов. Однако она могла не волноваться: Ленин «покорно ест все, что ему дают», как она сама говорила позднее. Судя по всему, Ленин даже кониной не брезговал. Иногда мать присылала из Симбирска волжские гостинцы — икру, копченую рыбу. Но в 1916-м она умерла. Посылок уже не было, когда в 1918 году ее сын и невестка переехали в Кремль, под стеной которого много лет спустя я предавалась размышлениям, стоя в бесконечной очереди в мавзолей.
* * *
Аскетические пищевые привычки а-ля Рахметов вылились, можно сказать, в большевистский государственный подход к общественному питанию. Еда — это топливо: просто и ясно. Ни изысканные трапезы, ни иные глупости не должны были отвлекать нового советского гражданина от его великой задачи.
Новый Советский Человек!
Этот первообраз общинного социалиста стоял в самом сердце предприятия Ленина и компании. Радикальная трансформация общества требовала радикально новых членов этого общества: эффективных, самоотверженных, сильных, бесстрастных, рациональных. Готовых все принести в жертву делу социализма. Не позволяя какому-то там биологическому детерминизму становиться у них на пути, большевики утверждали, что при должных манипуляциях русское тело и русский дух удастся перекроить и переделать. Мечты о конвейерном производстве Рахметовых были неуклюжим гибридом ультрарациональной науки, социологии и утопизма.
«Человек поставит себе целью, — захлебывался Троцкий, читавший „Что делать?“ с исступленным восторгом, — поднять инстинкты на вершину сознательности… создать более высокий общественно-биологический тип, если угодно — сверхчеловека».
Первым испытанием новой советской личности стал быт, который следовало превратить в «новый быт». Русское понятие «быт» трудно поддается переводу. Это не просто повседневность в западном смысле — этим словом традиционно обозначают метафизическое бремя будничных трудов, опустошающие душу заботы о насущном. Большевики собирались устранить эту проблему. Марксисты говорят, что бытие определяет сознание. Следовательно, новый быт — модернизированная, социализированная, обобществленная, идеологизированная повседневность, — станет ареной и орудием преобразования человека. И действительно — в бурные двадцатые началось безжалостное вторжение государства во все сферы советской повседневной жизни — от гигиены до домашнего хозяйства, от образования до питания, от сна до секса. Идеологии и эстетика со временем менялись, степень вмешательства — никогда.
«Большевизм ликвидировал частную жизнь», — писал культуролог Вальтер Беньямин, оказавшись в Москве в 1927 году. Ликвидация началась с жилья. Сразу после октября 1917-го был издан декрет об экспроприации и разделе односемейных квартир. Так появились наши ненавистные коммуналки с общими кухнями и туалетами. При большевиках уютные слова «дом» и «квартира» быстро сменил леденящий чиновничий неологизм «жилплощадь». Официальную норму (девять квадратных метров на человека, или, точнее, на статистическую единицу) устанавливал Жилищный комитет — всемогущая организация, по воле которой чужие друг другу люди, нередко классовые враги, жили в такой тесной близости, какая и не снилась нуклеарным семьям на Западе. Возникла среда, нарочно созданная для тоталитарной слежки всех за всеми.
Именно в такой квартире близ Красной площади я провела первые три года жизни. С прискорбием сообщаю, что она не была похожа на благословенную коммунальную утопию со священных страниц «Что делать?». Что еще печальнее — к семидесятым так называемый социалистический сверхчеловек усох до гомо советикус: циничного, разочарованного, целиком сосредоточенного на колбасе и, да-да, герценской мелкобуржуазной курице.
Естественно, большевистская переделка быта затрагивала семейный стол. Несмотря на неподъемную задачу накормить страну, разоренную Гражданской войной, традиционную домашнюю кухню заклеймили как идеологически отсталую и попросту плохую. «При посемейном столовании, — предупреждала брошюра под названием „Долой частную кухню“, — и речи быть не может о правильной, научной постановке питания».
Домашний очаг должны были заменить государственные столовые — общий котел вместо семейной кастрюли, как выразился один экономист из Центрального комитета. Общепит не только позволял государству обходиться скудными ресурсами, но и превращал еду в политически окрашенное занятие. Столовая — это кузница, в которой будет выкован советский быт и советское общество, как заявил глава организации, отвечающей за общественное питание. Коммунальные столовые, соглашался Ленин, были бесценными «ростками» коммунизма, действующим примером его порядков. К 1921 году тысячи советских граждан обедали на людях. Эти столовые по любым меркам были отвратительны — даже хуже столовых моего детства, пришедшегося на эпоху развитого социализма. В тех резко пахло тушеной капустой, и какая-нибудь тетя Клава возила грязной тряпкой прямо перед моим носом, а я давилась комплексным обедом из трех блюд. Обед неизбежно венчал уныло-коричневый компот из сухофруктов или крахмальный кисель.
В двадцатые кисель показался бы амброзией. Рабочих кормили супом из гнилой кислой капусты, мясом неизвестного происхождения (кониной?), клейким пшеном и бесконечной воблой, высушенной до каменного состояния. И все же… благодаря воспитательным идеям «нового быта» во многих столовых были читальни, шахматы, проводились лекции о пользе мытья рук, тщательного жевания и пролетарской гигиены. В некоторых образцовых столовых даже играла музыка, а на белых скатертях стояли свежие цветы.
Впрочем, гораздо чаще новые советские лозунги и проекты несли с собой крыс, цингу и грязь.
В Кремле тоже были крысы и цинга.
Следуя ленинскому примеру самоотречения, большевистская элита перерабатывала и недоедала. На заседаниях Совнаркома товарищи падали в голодные обмороки. Когда утихло пламя Гражданской войны, победившее социалистическое государство, пошатываясь, вошло в третье десятилетие века, по словам Ленина, как никогда изнуренным и измученным. Бесконечная череда кризисов требовала решений. Военный коммунизм с его «продовольственной диктатурой» оказался катастрофой. Производство зерна падало, в феврале 1921 года радикальное сокращение продовольственных пайков в Петрограде вызвало массовые забастовки. В конце месяца против большевиков восстали моряки Кронштадтской крепости, чье оружие сыграло существенную роль в Октябрьской революции. Мятеж был жестоко подавлен, но его отголоски прокатились по всей стране. То там, то здесь восставали крестьяне, все еще негодующие по поводу насильственной реквизиции зерна.
Что было делать?
Прагматичный Ленин придумал шоковую терапию — НЭП. С середины 1921 года реквизицию зерна заменил продовольственный налог. А затем разорвалась бомба: наряду с государственным контролем над «туманными вершинами» экономики была разрешена мелкая частная торговля. Гигантское отступление от идеалов Партии, отчаянная попытка накормить хрупкий социализм с помощью мелкого капитализма. Она была предпринята, несмотря на противоречия, параллельно с продвижением утопической программы воспитания Нового Советского Человека.
Такими были советские двадцатые.
Несмотря на разворот в политике, в конце 1921 года по юго-востоку России ударил голод. Он длился около года и унес жизни пяти миллионов человек. Но между этим голодом и тем, что разразился при Сталине, были семь лет НЭПа — лихорадочный антракт, торжество плоти, русский вариант бесстыдной Веймарской эпохи в Германии. Нэпманы очень кстати представляли собой идеального идеологического врага аскетов-большевиков. С самого начала — и всю дорогу — их изображали как жирных доморощенных буржуев, бандитов, жрущих слабую плоть добродетельных социалистов.
Но вопреки своей плохой репутации НЭП практически спас страну. Ожившее сельское хозяйство снова начало кормить города. В 1923 году почти весь хлеб в России поставлялся частниками. Петроградские газеты радостно сообщали, что в городе продаются апельсины — апельсины!
В течение нескольких лет страна худо-бедно ела.
* * *
Если отвлечься от образов прожорливых мошенников, большая часть нэповских предприятий сводилась к рыночным прилавкам или лоткам. То была эпоха передвижных ларьков с супом, торговцев блинами и лимонадом. А еще — столовых, открывавшихся в частных домах, особенно в еврейских, как пишет главный российский историк кулинарии Вильям Похлебкин.
Проверяя, как там мама с ее изысканиями, я обнаружила, что она с головой ушла в реконструкцию меню одной из таких столовых, которая открылась за пять лет до ее рождения, в нэповской Одессе. Мамино воображение сосредоточилось на одной большой комнате в районе Пересыпи. Владелицей была ее бабка по матери, Мария Брохвис, которая славилась на всю Пересыпь своим поварским искусством. Чтобы свести концы с концами, Мария дает домашние обеды. У нее есть постоянный клиент. Ему едва за двадцать, темные волосы уже начали редеть, но живые ироничные глаза и сияющие белые зубы делают его прирожденным сердцеедом. Он часто приходит сюда прямо с работы в своей элегантной синей флотской форме. В Одессе он недавно — поступил на службу в военно-морскую разведку. Его зовут Наум Соломонович Фрумкин, это будущий отец моей мамы.
Наум воздает должное форшмаку Марии Брохвис и выдающейся фаршированной курице, но в действительности он приходит сюда ради Лизы — средней из трех дочерей Марии и Янкеля Брохвисов. Вон она, студентка архитектуры, сидит в уголке, не сводя серьезных серых глаз с чертежной доски. Лиза — изящная, спортивная пепельная блондинка с точеным носом. На Наума у нее нет времени. Он приглашает ее прогуляться вдоль прибрежных скал, намекая на свои чувства. Она не хочет.
Но разве могла она отказаться от билетов в знаменитую, прославленную Одесскую оперу? Как и весь город, Лиза без ума от оперы, а сегодня дают ее любимую — «Риголетто».
Сразу после «Риголетто» Наум делает предложение. И получает категорический отказ. Лиза с негодованием сообщает ему, что ей надо учиться. И довольно этой его «любовной чепухи»!
Так что Наум, хитрый разведчик, сосредотачивает усилия на родителях, за чьим столом обедает. Как могли Мария и Янкель отказать такому бравому Новому Советскому Человеку, просящему руки их прелестной комсомолочки?
Никак не могли.
Наум и Лиза прожили шестьдесят один год в счастливом браке. Их старшая дочь, Лариса, родилась в Одессе в 1934-м.
— Видишь, — торжественно заявляет мама, — своим появлением на свет я обязана нэповскому мелкому предпринимательству!
* * *
Впрочем, кулинария к долгому союзу моих прародителей не имела отношения. Как и Крупская, бабушка Лиза не питала страсти к плите, а дедушка Наум, как и дедушка Ленин, послушно ел все, что дадут. Время от времени Лиза делала тефтели из мороженой трески, отдаленно напоминавшие фаршированную рыбу ее мамы. Она даже грозилась как-нибудь приготовить ее по-настоящему — но так и не собралась. В нашем «антисионистском» государстве 1970-х гефилте фиш, еврейская фаршированная рыба, считалась непатриотичным блюдом. А бабушка Лиза была женой коммуниста, который много лет занимал руководящие должности в разведке.
Но мне в детстве довелось попробовать настоящую гефилте фиш — в той самой Одессе, где за сорок лет до того дедушка-большевик ухаживал за дочкой нэпманов. Как я теперь вспоминаю, меня маленькую тогда потрясло открывшееся понимание нашего советского еврейства. Национальная политика большевиков, сформировавшаяся как раз в 1920-е годы, кардинально изменила восприятие еврейства последующими поколениями, в том числе маминым и моим.
Вкус той одесской гефилте фиш преследует меня и теперь, в Квинсе, спустя столько лет.
* * *
«Ах, Одесса, жемчужина у моря», — поется в песне. Основанный Екатериной Великой бесшабашный многоязыкий черноморский порт к девятнадцатому веку стал одним из самых быстрорастущих городов Европы. В нем пышно расцвел французский и итальянский ампир, щедрый на фантастические завитушки.
Ах, августовская Одесса моего детства! Каштаны, опаленные варварским южным солнцем. Битком набитый трамвай до пляжа Ланжерон крепко пах разгоряченными телами, приманкой для раков и вареными яйцами, без которых не обходился ни один пляжный пикник. Мы жили у тети Тамары — глухой старшей сестры бабушки Лизы, пенсионерки, а в прошлом — известной в городе судьи. Тамарина дочь Дина с круглым кукольным личиком на бегемотьем туловище работала экономистом. У невоспитанного Дининого сына Сеньки, казалось, не было шеи. Динин муж, таксист Арнольд, хохмил. Громко — а как еще?
— В чем разница между Карлом Марксом и Диной? — ревел он. — Маркс — экономист, а наша Дина — старший экономист. Ха, ха, ха!!
— Прекрати тошнить людям на ухо! — ревела в ответ Дина.
Вот так разговаривали в Одессе.
По утрам я просыпалась — неохотно — под мерный стук Дининого тупого кухонного ножа. Из соседских окон эхом доносилось «тук-тук-тук». Одесситки встречали день, готовя «синенькие» — это местное название баклажанов. Затем они делали фаршированные перцы, а после «шейку» — фаршированную целиком курицу, на приготовление которой уходил не один час. Напоследок они жарили — жарили все что подвернется. Одесская еда отличалась от нашего московского меню: жирнее, больше рыбы, а чеснока столько, что можно было вывести из строя целый трамвай вампиров. Но она не казалась мне специфически еврейской. В конце концов, судья Тамара обожала черный хлеб с салом.
Однажды меня послали с каким-то поручением к дальним родственникам на Молдаванку, в старый еврейский район. Они жили в душной комнате, набитой пожитками, запахами и пылью многих поколений. В кухне меня встретили три говорливые огненно-рыжие женщины с тяжелыми золотыми серьгами в ушах. Двух звали Тамарами, как мою бабушку, третью — Дорой. Тамары лупили об стол чудовищной щукой, «чтоб шкура снялась с нее, как чулок». Они прервались, покрыли меня шумными поцелуями и угостили кефиром, вафлями и медовой коврижкой. Затем мне велели сидеть и смотреть, как готовят «настоящую еврейскую еду».
Одна из Тамар разделывала рыбу, вторая рубила филе плоским ножом, жалуясь на больную руку. Дора терла лук, театрально вытирая слезы. Рыбу, превращенную в маслянистую массу и смешанную с луком, морковкой и хлебом, запихнули обратно в шкуру и зашили толстой ниткой, такой же рыжей, как волосы поварих. Теперь ей предстояло вариться целых три часа. Конечно, я должна подождать! Я умею тереть хрен? Знаю ли я, что такое шаббат? Что, и о погромах не слышала? Еще вафель, кефира?
Задыхаясь от рыбного запаха, жары, угощений и расспросов, я пробормотала извинения и сбежала, хватая воздух ртом. Дамы, конечно, были обижены и озадачены. Потом я долго гадала со смесью любопытства и отторжения, какова на вкус была та рыба. Потом, уже в Москве, меня осенило: в тот августовский день в Одессе я убежала от своего еврейства.
Думаю, не стоит винить позднесоветского столичного ребенка за первобытный ужас при виде гефилте фиш. Мы были ассимилированными московскими евреями и ничего не знали про седер или клецки из мацы. Еврейство было просто отягчающим пятым пунктом в советском паспорте. В пятой графе, введенной в 1932 году, за два года до рождения мамы, указывалась национальность: «русский, узбек, татарин… еврей». Запись «еврей», особенно в сочетании с нежелательной фамилией, в удушливой атмосфере брежневской эпохи была эквивалентом желтой звезды. Да, мы прекрасно осознавали, что мы, евреи, не такие, как все, — и ничего не знали о своем религиозном и культурном бэкграунде. Разумеется, мы ели свиное сало. Обожали его.
Чувство, что тогда в Одессе я убежала от своего еврейства, делало еще более болезненной дилемму, с которой мне предстояло столкнуться в шестнадцать лет. В этом возрасте каждый советский гражданин получал паспорт. Как ребенок смешанной национальности — мама еврейка, отец русский, — я могла вписать в пятую графу любую из них. Надвигающийся выбор камнем висел на моей девятилетней душе. Выбрать трудную, но славную дорогу, причислить себя к изгоям, значительно сократив себе возможности в сфере образования и профессий? Или пойти по пути наименьшего сопротивления, став «русской»? Эмиграция избавила меня от дилеммы, но несделанный выбор мучает до сих пор. Как бы я поступила?
* * *
В начале 1920-х сотни тысяч евреев сделали свой выбор — без колебаний отказались от иудаизма в пользу большевизма. Одним из таких обращенных евреев был мамин дедушка Янкель. Он тоже стал Новым Советским Человеком, хотя и низеньким, пузатым и тихим. Он был фанатиком пролетарской революции — кузнец-ударник, ставший при Сталине орденоносным Героем Социалистического Труда.
Янкель приехал в Одессу в начале 1900-х из местечка в черте оседлости, где с 1772 года должны были селиться евреи Российской империи. Одесса тоже находилась в черте оседлости, но, будучи процветающим портовым городом, она стала этаким огромным плавильным котлом, где вместе с евреями варились греки, итальянцы, украинцы, русские. Здесь Янкель женился на Марии и зажил припеваючи. А в 1905 году, вернувшись с неудачной для России японской войны, обнаружил дома нечто невообразимое. За четыре октябрьских дня уличная толпа в разгуле антисемитской ярости убила и покалечила сотни человек. На глазах у Марии и Янкеля был убит их первенец, грудной мальчик. Погромы 1905-го повторили в Гражданскую войну мародеры из Белой армии. Красная армия, которой командовал некто Лев Бронштейн, более известный как Лев Троцкий, решительно осудила насилие. Евреи прибились к красным. Янкель был уже стар для боев и сочувствовал, оставаясь в стороне.
Сперва революция принесла евреям добро. В 1922 году, с созданием СССР, у них появились права и возможности, каких не было за всю историю России. Антисемитизм стал государственным преступлением, черту оседлости ликвидировали. Евреи смогли пробить бюрократические и культурные барьеры. В начале десятилетия пятую часть членов Центрального комитета компартии составляли евреи.
Но был один подвох.
Как и Российская империя, Советский Союз был огромен и головокружительно многонационален. «Национальный вопрос» для большевиков был проблемным. С точки зрения марксизма национализм реакционен. Однако этнические меньшинства не только существовали — гнет царского правительства привел их под знамя социализма. Так что Ленин и народный комиссар по делам национальностей Сталин — грузин — разработали политику языковой, культурной и территориальной автономии для национальных меньшинств — в советском формате, — которая должна была действовать до тех пор, пока не установится социалистический интернационал и национальности не станут пережитком.
СССР, по словам историка Терри Мартина, стал первой в мире империей позитивной дискриминации.
Какой же подвох был для евреев? Отныне еврейство стало только национальностью. Талмуду не было места на строительстве светлого будущего. «Евсекции» — еврейские отделения коммунистической партии — занялись реформой и модернизацией так называемой «еврейской улицы». Действовали хитроумно. Изначально религиозные ритуалы со скрипом, но терпели — в советизированной форме. Песах? Ну, если вам так уж надо. Только в советской Агаде слово «Бог» заменили на «Октябрьскую революцию».
В 1920-е годы советские граждане Янкель и Мария Брохвис продолжали зажигать в шаббат свечи в однокомнатной квартире на Пересыпи, однако Бога не упоминали. Мария любила, когда дочери собирались по пятницам за столом, она гордилась своим еврейством. Когда жуткий голод 1921-го сменился относительным изобилием НЭПа, она каждую неделю покупала на Привозе щуку для своей знаменитой фаршированной рыбы. Ее обожала средняя дочь Лиза. Мария готовила и халу, и форшмак, и цимес с фасолью, и жарила во дворе на примусе коржики с начинкой из чернослива.
А однажды Лиза пришла из школы и села за праздничный стол, сжав губы и ни на кого не глядя. Не съела ни крошки. Ей было 14 лет, в тот день она вступила в комсомол. После ужина она встала и заявила: «Мама, твоя рыба — отвратительное религиозное блюдо. Я больше никогда к ней не притронусь!» Больше Брохвисы не готовили гефилте фиш по пятницам. Глубоко в душе Мария понимала, что Новое Советское Поколение знает, что делает.
Я ни о чем не знала. Ни о ребенке, погибшем в погроме, ни о запрете, наложенном бабушкой Лизой на религиозную еду. Узнала, только когда мы с мамой фаршировали у нее на кухне рыбу, отдавая дань уважения прабабке Марии. Я вдруг поняла, почему у бабушки Лизы всегда был такой растерянный вид, когда она вспоминала это блюдо. Тогда, давно, она тоже убежала от своего еврейства. К ее чести, бабушка, блондинка с совершенно не семитской внешностью, приходила в ярость и объявляла, что она еврейка, стоило кому-то отпустить антисемитское замечание. Дедушка Наум был не таким. Мама почти ничего не знает о прошлом его семьи — только то, что они были местечковыми сионистами и что Наум подростком убежал из дому, вступил в Красную армию, наврав про возраст, и больше не вернулся домой. Тут, в Джексон-Хайтс, мы с мамой обе стали экуменическими культуралистками. Мы зажигаем меноры рядом с рождественской елкой. Печем русские пасхальные куличи и готовим на Песах рыбные тефтели как эрзац фаршированной рыбы. Но на этот раз у нас будет настоящая еврейская фаршированная рыба. Мы сняли кожу с целой щуки, вручную нарубили фарш, плача, натерли лук, зашили начинку в кожу и три часа варили восстановленное чудище.
Трудоемко. Но для меня это был способ хоть как-то искупить малодушие, проявленное в тот летний день в Одессе.
* * *
Возвращаясь к политике 1920-х годов, я снова задумалась о том, как низко ценился новыми советскими людьми кухонный труд, особенно такой, как в политически сомнительной домашней столовой прабабки Марии. Частично это объясняется прагматическими причинами. Освобождение женщины из кастрюльного рабства было делом высокого принципа, но кроме того, оно должно было вытолкнуть ее в ряды рабочих, а возможно, даже в армию политических агитаторов.
О Новой Советской Женщине я еще не писала. Она блистала не так ярко, как Новый Советский Человек, но все же определенно не была домашней стряпухой. Это была освобожденная пролетарка, строительница дороги в утопию, защитница Коммунистического интернационала, заядлая читательница журнала «Работница», увлеченно участвующая в общественной жизни.
Не для нее домашнее рабство, «изнуряющее и принижающее», по словам Ленина. Не для нее рутина детской, работа «до дикости непроизводительная, мелочная, изнервливающая, отупляющая» (снова Ленин). Нет, при социализме общество возьмет это бремя на себя, и старая семья со временем будет истреблена. «Настоящее освобождение женщины, настоящий коммунизм начнется, — предсказывал Ленин в 1919 году, — только там и тогда, где и когда начнется массовая борьба… против… мелкого домашнего хозяйства».
На одном из моих любимых советских плакатов нарисована суровая советская пролетарка, похожая на несущего весть ангела. Над ней — лозунг «Долой кухонное рабство», набранный присущим авангарду броским шрифтом. Она усмехается, глядя на женщину в переднике среди посуды, тазов с бельем, мыльной пены и паутины. Облаченная в кумач пролетарка распахивает дверь, за которой открывается сияющая картина Нового Советского Быта. Перед нами многоэтажное футуристическое здание, в котором размещаются столовая, фабрика-кухня, ясли, а наверху — клуб рабочих.
Воплощать эти феминистские утопии в жизнь должен был Женотдел, основанный в 1919 году как орган Центрального комитета партии. Женотдел и его подразделения боролись — и успешно — за радикальные изменения в сфере воспитания детей, контрацепции и брака. Они вели пропаганду, вербовали и просвещали. Сначала Женотдел возглавила парижанка Инесса Арманд, сногсшибательно эффектная женщина, которая, по многим свидетельствам, была для Ленина не просто «товарищем». Изнурив себя работой, Арманд умерла от холеры в 1920 году и была горько оплакана Ильичом. Пост заведующей Женотделом перешел к Александре Коллонтай, одному из самых ярких персонажей большевистской элиты. Она была поборницей свободной любви и сама ее практиковала, не боясь скандалов. Вероятно, роль Греты Гарбо в фильме «Ниночка» списана с нее. Коллонтай утверждала, что малая семья — это неэффективное расходование труда, пищи и топлива. Образ жены — стряпухи и домоседки — приводил ее в ярость.
«Отделение кухни от брака, — проповедовала она, — великая реформа, не менее важная, чем отделение церкви от государства».
* * *
У нас в семье была собственная Коллонтай.
Наша семья — яркий образец досоветской смеси национальностей. Мамина ветвь вышла из украинского местечка. Папины предки по отцовской линии — шведские и немецкие аристократы, женившиеся на дочерях каспийских купцов. А папину маму, экстравагантную и обожаемую бабушку Аллу, воспитала яростная защитница прав женщин в Средней Азии.
В моем детстве Алла готовила нечасто, но когда все-таки готовила, у нее получались маленькие шедевры. Я особенно запомнила одно жаркое, которое мама унаследовала от нее и делает по сей день. Это жаркое узбекское. Из румяной баранины и картофеля, щедро сдобренных красным перцем, молотым кориандром и зирой. «Как в детстве, в Фергане! — провозглашала Алла над блюдом и добавляла: — От очень дорогого мне человека». На этом тема закрывалась. Но я знала, о ком она.
Алла Николаевна Аксентович, моя бабушка, родилась за месяц до Октябрьской революции в Туркестане — так на царских картах обозначалась Средняя Азия. Она была внебрачным ребенком и рано осиротела. Ее воспитала бабушка по матери Анна Алексеевна — большевичка и феминистка, хотя место ее жительства не располагало ни к тому, ни к другому.
Туркестан. Мусульманский, обжигающе жаркий край, обширней современной Индии. По большей части — пустыня. Туркестан, подчиненный российской короне только в 1860-х годах, стал одним из последних колониальных завоеваний царской власти. Анна Алексеевна родилась спустя десять лет в плодородной Ферганской долине, лежавшей на Великом шелковом пути. Российская империя выкачивала из нее хлопок — а Советская империя продолжила это делать с удвоенной силой. На единственном сохранившемся фото, сделанном много позже, у Анны волевое круглое славянское лицо и высокие скулы. Ее отец был яицким казаком и уж точно не поддерживал красных. В 1918 году, будучи уже сорокалетней женщиной, повитухой по профессии, она бросила все и вступила в коммунистическую партию. К 1924 году она с осиротевшей Аллой оказалась в Ташкенте — столице новой республики Узбекистан. К тому времени Советы раскромсали Среднюю Азию на пять социалистических «национальных» общностей. Анна Алексеевна была замглавы отдела агитации Среднеазиатского бюро ЦК.
Агитировать надо было много и упорно.
Гражданская война в тех местах затянулась. Красные воевали с басмачами — мусульманскими повстанцами. Победа принесла большевикам, как и везде, трудноразрешимые проблемы. В отличие от евреев узбеки неохотно вставали под знамя большевизма. Если в самой России не хватало обязательной по Марксу предпосылки для коммунизма — а именно, развитого капитализма, — то аграрный Туркестан с его религиозным и клановым устройством был попросту феодальным. Как построить социализм без пролетариата? Тут пригодились женщины. Покорные мужьям, духовенству и баям, среднеазиатские женщины были, по словам Ленина, «самыми порабощенными из порабощенных и самыми угнетенными из угнетенных на всей земле». Итак, Советы сменили боевой клич: место классовой борьбы и этнонационализма заняли права женщин. В «женщине Востока» они нашли суррогатный пролетариат, который использовали как таран для социальных и культурных сдвигов.
Анна Алексеевна и ее товарки по Женотделу пытались бороться против калыма, детских браков, многоженства, изоляции и сегрегации женщин. Яростнее всего они боролись с самой наглядной формой изоляции: с паранджой. Мусульманки на людях должны были носить паранджу — длинное плотное платье, и чачван — сетку. Но «сетка» звучит обманчиво воздушно. Представьте себе тяжелую завесу из конского волоса длиной от макушки до колен, без отверстий для глаз и рта. «Лучшие революционные акции, — сказала однажды Коллонтай, — это чистый театр». Анна Алексеевна и другие феминистки добивались сценического эффекта: долой паранджу! Худжум («наступление») — движение за отмену паранджи в Средней Азии — стал одной из самых скандальных советских кампаний.
8 марта 1927 года: Международный женский день. По улицам узбекских городов идут толпы женщин в паранджах, сопровождаемые милицией. Играют оркестры. Установленные на площадях подмостки завалены цветами. «Женотделки» произносят пламенные речи. Читают стихи. Анна — на главной площади Ташкента, где самые смелые первыми выходят вперед, снимают с себя переносную тюрьму из конского волоса и бросают в костер. Других женщин призывают сделать то же самое прямо здесь и сейчас — по некоторым данным, в тот день были сброшены десять тысяч паранджей. Открывшие лица женщины идут по улицам, выкрикивая революционные лозунги. Все поют. Потрясающее зрелище.
Ответ был немедленным и лютым.
Снявшие паранджу женщины оказались между Лениным и Аллахом, между Москвой и Меккой — и стали изгоями. Одни снова ее надели. Другие были изнасилованы и затем убиты консервативными родичами. Их изуродованные тела выставляли напоказ в кишлаках. Активисток из женотделов запугивали и убивали. Этот пожар полыхал долгие годы.
К концу десятилетия эффектные ритуалы сбрасывания паранджи остались в прошлом. Женотделы распускали по всей стране, потому что Сталин объявил, что «женский вопрос» решен. К середине тридцатых полностью вернулись традиционные семейные ценности: аборты и гомосексуальность под запретом, разводы осуждаются. Советские женщины на плакатах выглядели теперь иначе: дородные, женственные — воплощенное материнство. И до конца Существования СССР товарищи женщины должны были нести на своих плечах «двойное бремя» работы за зарплату и домашнего труда.
* * *
А что же моя прапрабабушка, новая советская феминистка? В 1931 году Анна Алексеевна вместе с Аллой, которая тогда была подростком, переехала в Москву вслед за своим начальником Исааком Зеленским, старым большевиком. Во время военного коммунизма он занимался реквизициями зерна, а теперь его перевели из Средней Азии в столицу для руководства потребкооперацией. В 1937 году, в разгар чисток, Зеленского арестовали. Через год он оказался на скамье подсудимых рядом со знаменитым Николаем Бухариным. Это был самый громкий показательный процесс. Зеленский, руководивший поставками продовольствия, «признался» во вредительстве, в том числе в порче пятидесяти железнодорожных составов с яйцами, отправленных в Москву, и в том, что подмешивал к сливочному маслу гвозди и битое стекло. Его быстро расстреляли и вычеркнули из советской истории.
Через год мою прапрабабку Анну арестовали как сообщницу Зеленского и тоже вычеркнули из истории. Из семейной истории. Это сделала бабушка Алла, уничтожив все ее фотографии и перестав упоминать ее имя. А однажды, уже после войны, Алла, трясясь от страха, открыла письмо из ГУЛАГа, с Колымы. Анна Алексеевна с леденящей душу точностью описывала пытки, которым ее подвергали, и умоляла внучку, которую удочерила и вырастила, сообщить о них товарищу Сталину. Как миллионы жертв, она была уверена, что Верховный вождь ничего не знает об ужасах, творящихся в лагерях. Дальше отец рассказывал по-разному: Алла либо тут же сожгла письмо, либо спустила его в унитаз в туалете коммуналки, либо съела.
Алла заговорила только спустя много лет, уже после моего рождения, и язык у нее развязывался только в сильном подпитии. Закусив селедкой стопку водки, она лила крокодиловы слезы и кричала о том, как ее бабушку Анну Алексеевну выгоняли голой на сорокаградусный мороз, как ее били в тюрьме на Лубянке, как неделями не давали спать. Потом отец шепотом рассказал мне про наследство. В 1948 году семидесятилетнюю Анну Алексеевну выпустили из лагеря без права жить в Москве, и она поселилась в Магадане. Алла к ней не приехала. Ни разу. В 1953 году Анна умерла — за пару месяцев до Сталина. Представьте удивление Аллы, получившей по почте справку о смерти, фото бабушки, сделанное в лагере — единственное сохранившееся, — и денежный перевод на огромную сумму в десять тысяч рублей. Скорее всего, Анна Алексеевна скопила их, тайно делая аборты в лагере.
Алла и ее сын Сергей прокутили наследство в лучших московских ресторанах. Алла любила парящий над городом зал гостиницы «Москва» — за малахитовые колонны и знаменитые нежные бараньи ребрышки, а вовсе не за то, что там праздновал дни рождения усатый хозяин ГУЛАГа. Отец проел лагерные деньги в знаменитом «Арагви» на улице Горького — опять-таки не потому, что это был любимый ресторан Лаврентия Берии. Просто железные кольца советской жизни переплетались со всеми остальными.
На остаток наследства Алла купила Сергею два костюма, которые он носил двадцать лет. А еще — два одеяла, под которыми я спала, когда ночевала в бабушкиной коммуналке возле Мавзолея. Волшебные одеяла, одно зеленое, другое синее: легкие как перышко, шелковистые и мягкие.
Вот так: два китайских шелковых одеяла, два щегольских костюма и рецепт баранины по-узбекски — все, что осталось от большевички-феминистки с круглым славянским лицом и высокими скулами, которая в те давние дни яростно боролась за женские права, участвуя в романтической и очень плохо подготовленной атаке на паранджу. А потом исчезла.
* * *
Большевики радикально расширили права женщин, евреев и всех этнических меньшинств, будь то буряты, чуваши или каракалпаки.
Но одна категория бесправных людей, наоборот, была оттеснена на обочину светлого будущего. В ней видели постоянную угрозу. Так вышло, что в эту категорию входили 80 процентов населения, которые кормили Россию. Крестьяне.
«Полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень», как назвал их в 1920 году Максим Горький, сам вышедший из крестьян.
«Жадное, обожравшееся, зверское кулачье», — писал Ленин. Кулаков было немного, однако само слово стало идеологическим ярлыком, который легко было навесить на кого угодно.
Благодаря НЭПу в войне города и деревни установилось затишье, но к концу 1927 года снова грянул хлебный кризис.
К нему приложил руку хитрый грузин Иосиф Виссарионович Джугашвили. Хлебозаготовительный кризис 1927-го отчасти был вызван страхом нападения Британии или другой капиталистической державы, охватившим страну в тот год. Люди в панике делали запасы, крестьяне уклонялись от продажи зерна государству по низким ценам. Повышение этих цен могло бы сильно поправить дело. Вместо этого правительство с криками «Вредители!» вернулось к насилию и репрессиям. Во время знаменитой поездки в Сибирь в 1928 году Сталин лично наблюдал за принудительными реквизициями. А его приближенный Молотов позже объяснял: «Вопрос стоял так: будет у нас хлеб — будет Советская власть. Не будет хлеба — Советская власть погибнет. Его нужно взять».
Нэповский рыночный подход был, по существу, похоронен. Вскоре его заменило сталинское окончательное решение «крестьянского вопроса» — проблемы надежного источника дешевого зерна.
В 1929-м в Советском Союзе начался «великий перелом». Целью этого фантастически, фанатично амбициозного проекта первой пятилетки была индустриализация страны на всех парах и за счет всего остального. Отсталая Россия должна была стать, как гулко вещал Сталин, «страной металлической, страной автомобилизации, страной тракторизации». Вернулись продовольственные карточки, дававшие привилегии промышленным рабочим. Бедные крестьяне должны были выкручиваться сами.
Первым делом ввели карточки на хлеб. «Борьба за хлеб, — повторял за Лениным Сталин, — есть борьба за социализм». Это означало, что советская власть больше не потерпит никаких неудобств от своих 80 процентов.
На деревню обрушились коллективизация и раскулачивание. Почти десять миллионов кулаков (трагически растяжимое понятие) были согнаны с земель, убиты или вывезены в лагеря, с 1930-х называвшиеся ГУЛАГом, где погибло огромное количество людей. Остальные крестьянские хозяйства принудительно согнали в колхозы, которые должны были кормить индустриальную часть экономики. Крестьяне сопротивлялись этому «второму крепостничеству», забивая скот в катастрофических масштабах. К 1931 году больше двенадцати миллионов крестьян бежали в города. В 1933-м в главной житнице страны, плодородной Украине, разразился организованный голод — одна из величайших трагедий двадцатого века. Дороги перекрыли, крестьянам запретили уезжать из дома, а сведения о бедствии замалчивались. Последние капли молока из груди мертвой крестьянки на губах ее истощенного ребенка — этому есть название: «бутоны социалистической весны».
Из семи миллионов жертв голода на Украине погибли около трех миллионов. От этого ужаса сельское хозяйство так и не оправилось.
* * *
К этому моменту Ленин был почти десять лет как мертв.
Мертв, но не похоронен. После долгой и таинственной болезни (историки только недавно заинтересовались слухами о сифилисе, которые десятки лет передавались шепотом) Ленин скончался, фактически в изоляции, 21 января 1924 года. Сталин в юности учился в семинарии и понимал, какой силой обладают мощи. Он одним из первых предложил сохранить труп «живым». Еще в 1923 году на заседании Политбюро он заявил, что «современная наука» дает возможность сохранить тело хотя бы временно. Некоторые большевики возмутились, сказав, что это пахнет обожествлением. Крупская тоже была против, но ее никто не спрашивал.
С 27 января тело Ленина было выставлено для прощания в неотапливаемом Колонном зале Дома Союзов. Стояла такая стужа, что пальмы, стоявшие в зале, вымерзли. Над Красной площадью стояла ледяная дымка. Оплакивающих приходилось лечить от обморожения. Но оплакиваемого холод помог сохранить.
Идея заменить временное бальзамирование чем-то постоянным, судя по всему, спонтанно возникла у комиссии по организации похорон, которую тут же переименовали в комиссию по увековечению памяти. Подумывали о глубокой заморозке, но с потеплением труп начал разлагаться, и комиссия запаниковала. Тут на сцену вышли Борис Збарский, подающий надежды биохимик, и Владимир Воробьев, одаренный патологоанатом из провинции. Они предложили радикально новый способ бальзамирования. Удивительно, но их смелый дебют был успешным. Даже Крупская, которая поначалу возражала, позднее говорила Збарскому: «Он все такой же, а я старею».
Так СССР обрел Нового Советского Бессмертного Человека. Наглядное доказательство, что советская наука побеждает даже смерть. Казалось, социалистическое преобразование человечества воспарило на невообразимую высоту Самый безбожный из большевиков, который приказывал убивать попов и разрушать церкви, стал теперь живой реликвией, обрел бессмертие на манер православных святых.
С августа 1924-го чудотворный Объект № 1 (это кодовое название появилось позднее), принаряженный для приходящих на Красную площадь толп, лежал во временной деревянной гробнице, сооруженной архитектором-конструктивистом Алексеем Щусевым. Затем Щусев построил постоянный мавзолей — зиккурат из красного, серого и черного камня, ставший теперь символом советского государства. В эту-то святая святых я так страстно мечтала попасть в детстве. Мавзолей открыли в 1930-м, но без особенной помпы. Тогда в СССР уже имелся бог-наследник, оттеснивший Ленина на позиции бесплотного Святого Духа.
При Брежневе культ изменился — из далекого идеализированного духа Ленин превратился в добродушного дедушку. В то время приобрели популярность и поучительные рассказы про яблочный пирог, и дурацкая кепка на лысой голове как символ скромной, дружелюбной, пролетарской сущности Ильича.
К тому времени страна научилась настороженно относиться к обожествлению личности.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК