Глава 5. Прованс. Суп Писту́
Глава 5. Прованс. Суп Писту?
Обычно я сплю всю ночь: семь, восемь, девять часов полноценного отдыха. Я сворачиваюсь под пуховым одеялом на нашей постели, и меня убаюкивает глубокое размеренное дыхание мужа, спящего рядом. Окна нашей спальни выходили во внутренний двор. Комната была темная и тихая: оазис блаженного расслабления, непохожий на остальную часть квартиры, за окнами которой – оживленный бульвар, ярко освещенный и шумный. Я любила нашу спальню, любила переодеваться в пижаму и заползать в чистую постель, пахнущую стиральным порошком, любила прочитывать несколько страниц перед тем, как мои глаза начнут слипаться, и только тогда выключать лампу, целовать мужа и погружаться в мир сна. Но затем Кельвин уехал, и я перестала спать.
Бессонница. Она была похожа на фильм на иностранном языке, который у меня не было никакого желания смотреть, – фильм, наполненный темными образами, бесконечно повторяющимися в моем истощенном мозгу. Меня беспокоили опасности, подстерегающие его в Ираке: крушения вертолетов, вражеский огонь, огонь дружественных формирований – каждый из этих страхов ослеплял меня, взрываясь в моем воображении. Я беспокоилась о здоровье Кельвина: постоянный стресс, жареные продукты общепита, недостаток физической активности. К этому добавлялись обычные поводы для тревоги: мои стареющие родители, мои забуксовавшие писательские прожекты, мое здоровье – о Господи, мое здоровье! Мой желудок предательски заурчал. У меня язва? У меня закружилась голова. Может, грипп? Или инсульт? Я выискивала воображаемые симптомы в мобильном Интернете, и экран телефона освещал мое лицо, еще дальше прогоняя сон.
Я, насколько могла, отодвигала тот момент, когда нужно ложиться в постель: смотрела телевизор или зависала в Интернете, и становилось все позже и позже, стрелки часов доходили до часу ночи, двух часов.
Я хотела довести себя до такого состояния, чтобы уснуть в тот момент, когда подушка коснется щеки. Но вот я забиралась в постель, прочитывала несколько страниц книги, надеясь, что глаза вот-вот начнут слипаться – а они отказывались это делать, – выключала свет и пялилась в потолок по два часа. В итоге около четырех утра мне удавалось отключиться, а через несколько часов я с трудом заставляла себя встать.
Но в ночь перед началом августовского отпуска Кельвина я не могла уснуть до рассвета по другой причине. Меня будоражила не только тревога, но и эмоциональное возбуждение. Когда я наконец улеглась в постель, его рейс уже приземлился в Аммане, и он сделал последнюю пересадку в своем тридцатичасовом перелете домой. Я смотрела в потолок, время утекало тонкой струйкой, а мне так не терпелось заключить его в объятия. Несмотря на то что каждый вечер мы общались по скайпу и каждый из нас знал расклад жизни другого до мельчайших подробностей, вплоть до того, что было съедено на обед; несмотря на то что Кельвин оставался все тем же: неизменно подбадривающим и смешливым, мне надо было убедиться в том, что несколько месяцев в разлуке не отдалили нас друг от друга. Мне нужно было, чтобы нечеткий образ на экране снова стал реальным человеком.
Кельвин приехал домой в мягком лиловом свете раннего утра, еще до того, как город засиял под лучами полуденного солнца, разбудив меня веселой трелью дверного звонка, установленного на первом этаже. Мне казалось, что прошла вечность, пока он поднимался по лестнице, но вот он появился – каштановые волосы в легком беспорядке, с колючей щетиной на щеках и светлыми бровями, которые я так люблю. Все это я увидела лишь мельком, потому что бросилась в его объятия, которые сразу рассеяли все беспокойство предыдущих месяцев.
«Я разбудил тебя?» – Его голос прошуршал в моих волосах.
«Прошлой ночью я так волновалась, что почти не спала… отключилась в четыре утра. Ты устал? Хочешь есть?»
Он пробормотал что-то неразборчивое. Вроде «Хочу есть». Или «Хорошо». И то и другое было уместно. Впервые за несколько месяцев и я по-настоящему хотела есть, и мне было хорошо.
Для парижан круассаны – это серьезно.
Настолько серьезно, что многие из них лишь под страхом смерти раскроют секрет расположения своей любимой boulangerie – они не хотят, чтобы та приобрела ненужную популярность. Бьюсь об заклад, что многие дружеские узы были разорваны из-за невозможности прийти к компромиссу в вопросе о соотношении хруста и мягкости дрожжевого теста. Но могу поклясться, что нет круассана более хрустящего, мягкого и масляного, чем тот, который вы съедаете еще не утратившим печное тепло в первое утро по возвращении в Париж после длительного отсутствия. Когда мы вышли из булочной Poil?ne, я наблюдала за тем, как Кельвин уплетал свой, рассыпая хрустящие крошки и обнажая мягкую сдобную внутренность. Один укус, два, три – и все было кончено, лишь золотистые чешуйки вспорхнули в воздух. Он слизнул крошки с пальцев и улыбнулся: в этот момент с его лица исчезло напряжение.
Мы шли мимо роскошных бутиков первой линии улицы Шерш-Миди, и я с аппетитом поедала собственный завтрак, pain au chocolat[154], стряхивая крошки с блузки на мостовую. В этот раз рядом не было никого из парижан, чтобы сделать мне замечание о неприемлемости приема пищи на улице, никто не отпускал мне вслед саркастическое «Bon appetit!», и я спокойно шла и жевала. Затерянный в дымке раннего августа, город был пуст.
Мы свернули на улицу Вожирар, пройдя мимо огороженной редким забором стройки, на которой разворачивалась неподобающая активность. Вдруг в тишине раздался грохот – возможно, упали обломки бетона, или экскаватор задел что-то ковшом. Кельвин подскочил на месте, как будто я его ущипнула.
«Что такое? Ты в порядке?»
«Да, просто это было громко». Он пожал плечами, но его глаза выдавали испуг.
Я сжала его руку, но, по правде говоря, его реакция меня немного напугала: появилась слабость в коленках, и я занервничала. Теперь я почувствовала, что бесконечные дни и недели, воздушные тревоги и атаки колонн сопровождения, безопасность и клаустрофобия на огороженной территории, полное отсутствие детских голосов, живых деревьев и запахов еды, шестидесятипятилетний сосед по комнате, ухитряющийся первым занять санузел каждое утро, – все это не прошло даром. Я никогда не смогу представить, каково было Кельвину в Багдаде. Его переживания, как бытовые, так и душевные, были доступны его коллегам, а не мне, его жене.
Я погрузилась в свои тревожные мысли, Кельвин тоже был подозрительно молчалив. Мы остановились на перекрестке, ожидая зеленого сигнала светофора.
«Я хотел спросить тебя кое о чем». – Его глаза следили за проезжающими мимо автомобилями.
«Да?» – У меня вспотели ладони, и я незаметно вытерла их о блузку.
«Ты не могла бы приготовить сегодня на ужин спагетти с фрикадельками?» – Он наконец посмотрел на меня, его лицо светилось надеждой, как если бы только я одна на свете могла помочь ему.
Я взяла его руку и прижала ее к своему сердцу: «Конечно!»
Загорелся зеленый, и мы перешли улицу, направляясь в безмолвном согласии к бакалейной лавке, где купили мясной фарш и консервированные помидоры, петрушку и сыр пармезан. Так или иначе, все эти карьерные драмы приходят и уходят, а домашние фрикадельки в томатном соусе остаются навсегда.
В тот вечер мы упивались вкусом вина и фрикаделек, наматывая на вилки макароны, щедро посыпанные сыром и сдобренные томатом. Остатки фрикаделек и драгоценного соуса мы сложили в морозилку, потому что на следующее утро уехали – вслед за многими, кто делал это до нас, мы отправились навстречу солнцу, горячему сухому воздуху, пению цикад и фиолетовой дымке цветущих лавандовых полей. Как многие парижане – пожалуй, как все парижане, если вам о чем-то говорит пустующий город и безлюдные станции метро, – мы поехали в отпуск.
Я понимаю, что это клише – восхищаться Провансом, регионом, на котором сделала себе состояние целая когорта туристических обозревателей. Но я восхищаюсь им и ничего не могу с собой поделать. Вот список моих самых любимых вещей: гордые розовые деревеньки, взобравшиеся на вершины холмов; облегчение, которое испытываешь, когда из-под прямых солнечных лучей жаркого солнца перемещаешься в тенистую прохладу; бесцеремонные кубики льда, позвякивающие в бокале розового вина, – черт побери, бесцеремонное наслаждение розовым вином; порывистый ветер по имени мистраль, суровый и отрезвляющий; нефильтрованное оливковое масло, разлитое по бутылкам из-под сока, которое можно купить у придорожных торговцев; бриз с ароматом лаванды, врывающийся в открытые окна автомобиля; характерный провансальский акцент; виноградники и поля в тени величественного горного массива Люберон; и то, о чем я мечтаю пятьдесят недель в году – рынки под открытым небом, переполненные яркими плодами лета (пестрой фасолью, тонкокожими персиками, помидорами с мятным запахом), – все это является здесь в манящей реальности.
Впервые мы посетили деревню Бонье четыре года назад, когда жили в Пекине. В то время я не могла толком сказать и merci, однако регион Люберон, расположенный между Авиньоном и Экс-ан-Провансом, сразу показался знакомым и любимым. Отчасти причиной этому была жаркая засушливая погода, напоминающая мне о детстве, проведенном в Южной Калифорнии. А может быть, дело было в пище, вине и сладком ничегонеделании. Как бы то ни было, я сразу почувствовала себя как дома. Но тут была еще и манящая европейская экзотика: сырная тарелка перед десертом, закрытые ставни магазинов в полуденную жару, игра в boules[155] в пыли рыночной площади.
Когда мы приехали сюда в первый раз, мы вдыхали чистый воздух измученными легкими, радовались звездам и тишине, поглощали большие порции свежей рыбы и салата, ели фрукты сырыми и неочищенными. Когда отпуск подошел к концу и нам пришлось покинуть Прованс, мне хотелось рыдать. «Мы вернемся», – пообещал Кельвин, отчасти просто успокаивая свою истеричную супругу, но отчасти и потому, что сам втайне желал этого. И мы действительно вернулись. Четыре года подряд мы снимали один и тот же кирпичный дом у матери нашего друга, с которой тоже подружились. Теперь мы вернулись снова, испытывая потребность побыть наедине более чем когда-либо.
Мы сошли с высокоскоростного поезда на станции Авиньон и сразу ощутили удар сухого и горячего воздуха, как из фена. Арендованная машина ожидала нас в агентстве, расположенном в двух шагах от вокзала. Мы забрались в нее и направились на восток, в сторону города Апт, хорошо разогнавшись на автомагистрали и выискивая знакомые приметы. Кукурузное поле вдоль дороги, гребни красноземных ущелий на фоне неба, затем оливковая роща с припаркованным неподалеку винтажным грузовичком. Каждое явление было значимым, конкретным доказательством того, что наш отпуск начался.
Двигатель нашего крошечного «Смарта» почти заглох, когда мы взбирались на холм, на котором располагается городок Бонье. Мы проехали pigeonnier[156] и расположенный напротив фермерский киоск, где работала седовласая женщина, которая научила меня готовить цветы цукини во фритюре. Слева стояла массивная церковь, построенная в конце девятнадцатого века (местные жители считают ее уродливой), прямо по дороге – круговой перекресток. Затем мимо промелькнули газетная стойка, отель («милый»), другой отель («не такой милый»), пекарь, мясник, кафе, аптека. Я мысленно отмечала галочкой каждый магазин, радуясь, что им всем удалось пережить сезонное затишье.
Я припарковалась, и мы вышли из машины, взобрались по крутому подъему, пробираясь между рытвинами и липкими ошметками фиг, осыпавшихся с растущих вокруг деревьев. Мы нашли в обычном тайнике ключ и вступили в освежающую темноту дома, вдыхая лавандовый запах, наполняющий прихожую. На минуту я замешкалась. Что нам делать дальше? Распаковать чемоданы? Прогуляться до деревенской ?picerie?[157] Поехать в Апт и закупиться вином? Но затем прохладная тишина дома наполнила мое сознание, и я разрешила себе просто постоять в холле – долго, ощущая каменный пол под ногами. В конце концов, мы же в отпуске.
Любовь французов к отпускам имеет под собой официальную основу, это такое же священное правило, как и воскресный обед en famille[158].
Над этим обычаем то подсмеиваются, то вздыхают все другие, неевропейские, нации. Правда, что французы имеют право на большее количество дней отпуска – как минимум пять недель в году, в сравнении с американскими двумя неделями, – и используют его по частям: летний отпуск, Рождество, февральский лыжный сезон, Пасха и Toussaint[159] (осенний праздник, о котором я ничего не слышала до переезда во Францию). Но фактически право на отпуск лишь недавно закреплено законодательно Матиньонским соглашением 1936 года, в котором cong?s pay?s, оплачиваемый отпуск, был объявлен правовым обязательством. Напротив, в Соединенных Штатах нет федерального закона, обязывающего работодателей предоставлять сотрудникам ежегодный оплачиваемый отпуск.
Матиньонские соглашения были любимым детищем Народного фронта, политической партии левого крыла 1930-х годов под руководством премьер-министра Леона Блюма. Новое законодательство предоставляло работникам более широкий спектр прав: повышение зарплат, 40-часовая рабочая неделя, продление школьного возраста до 14 лет, легализация профсоюзов. Но наиболее популярной мерой, символизирующей деятельность Народного фронта и поныне, стала гарантия предоставления двух недель оплачиваемого отпуска, которые за несколько десятилетий растянулись до пяти.
Летом 1936 года потоки рабочих устремились в отпуск, стремясь воспользоваться новым послаблением. Они направились в курортные города, раньше полностью оккупированные буржуа. Правительство поощряло такой массовый исход, организуя снижение цен на железнодорожные билеты в период отпусков и снимая социальные видеоролики, в которых счастливые путешественники кричали: «Vive la vie!»[160]. Блюм похлопал себя по плечу, заявив, что «вдохнул немного красоты и солнца в их трудовые будни». С этих пор началось процветание французского туристического бизнеса.
С распространением автомобилей все больше людей направлялись к югу, на Средиземное море, – Шарль Трене даже написал песню «Route Nationale 7», в которой отдавал должное «шоссе отпусков», проложенному от Парижа до Италии. С загорелых отпускников начинается интерес к региональной кухне – в частности, к кухне Прованса, – который со временем превратится в страсть всех французов.
Я тоже услышала зов сирен много лет назад, задолго до того момента, как впервые оказалась в Бонье. Мне было двенадцать лет, и я умоляла родителей о семейной поездке в летний Прованс. Почему? Чем юг Франции мог прельстить девочку, которая ненавидела жару и насекомых и предпочитала книгу прогулке на велосипеде и игре со сверстниками на площадке? Я подозреваю, что причина была в увиденной мной журнальной рекламе: яркий набросок и лозунг, сейчас позабытые, но запечатлевшие красоту региона.
Несмотря на мой энтузиазм, родители сомневались. Они с подозрением относились к моим туристическим идеям фикс после того, как пострадали от моей руки прошлым летом, когда я настаивала на трехчасовой поездке на ферму по производству сыра чеддер в Тилламук, штат Орегон. Я представляла себе круги сыра, пятнистых коров и трехногие табуреты доярок. Вместо этого мы оказались в толпе раздраженных семейств, пытающихся заглянуть в окна фабричного цеха. Продавцы в сувенирном магазине так агрессивно продвигали свой товар, что даже моя мать, питавшая к сыру отвращение, вынуждена была уступить им и купила круг чеддера. (Двадцать лет спустя мои родители все еще припоминают мне тот круг.)
Но моя плохая репутация была не единственной причиной, по которой мы не надели береты и не вскочили на следующий рейс до Марселя. С Францией была связана еще одна семейная проблема – моя мать ее терпеть не могла. У нее осталась глубокая психологическая травма после того, как Франция вторглась в ее шанхайское детство самым нелицеприятным образом – в виде семейного насилия со стороны мачехи полукитайского, полуфранцузского происхождения. Ньянг чванилась своим французским происхождением, как меховым манто, возвеличивая и восхваляя его, полируя его до блеска. Неважно, что ее отец был корсиканцем, выходцем с мятежного острова, боровшегося за независимость от Франции: весьма вероятно, что тот переехал в Китай, спасаясь от бедности и культурных предрассудков. В Шанхае 1920-х годов для иностранца открывались огромные возможности, даже для корсиканца, объявившего себя французом. Когда Ньянг исполнилось двадцать, она была стройной и красивой, а еще – приемной матерью пятерых детей, которых терпеть не могла. В это же время она стала француженкой. Она дала моей матери французское имя – Аделин – и отправила ее во французский детский сад, а затем – в школу-интернат, запретив возвращаться домой в каникулы.
У моей матери, перегруженной воспоминаниями о несчастливом детстве, Франция вызывала аллергию: она избегала всего французского, как если бы от этого у нее щипало в глазах и начинался насморк. В возрасте двенадцати лет я не могла понять причин такого поведения, но ее отвращение было очевидно и прорывалось наружу в виде маленьких, но ощутимых взрывов. «Ты хочешь поехать во Францию? Моя мачеха была француженкой», – говорила она таким тоном, как в тот день, когда я принесла четверку за экзамен по алгебре. Фрейд мог бы отметить, что в этом коренится и мой интерес к Франции – оттенок табу, идея запретного плода.
Учебный год шел к концу, и мать записала меня на интенсивный курс по подготовке к SAT[161]. «Чем раньше, тем лучше», – сказала она, хотя я заканчивала только седьмой класс. И я начала готовить себя к одинокому лету. Мои родители работали допоздна, мать была терапевтом, а отец – профессором-микробиологом, и теперь, когда я стала достаточно взрослой, чтобы оставаться одна дома, у меня было слишком много свободного времени, не занятого подготовкой к поступлению. Я уже покорилась необходимости посвятить несколько месяцев муштре по алгебре (разбавленной утешительной заначкой в виде серии повестей «Школа в ласковой долине»), когда мои родители преподнесли мне сюрприз в виде опоздавшего подарка на день рождения – билеты на самолет! Что заставило их передумать? Сумела ли я убедить их в образовательной ценности поездки во Францию? Я до сих пор не уверена. Как бы то ни было, несколько недель спустя мы втроем очутились в Экс-ан-Провансе на пике августовской жары.
Франция поразила меня.
Было жарко, я это помню прекрасно: безвоздушная, удушающая жара, такая же, как была в Париже семь лет назад. Жара забралась в арендованную нами квартиру через античные расщелины, подбиралась ближе и становилась беспощаднее ночью, в союзе с полчищами французских комаров, для которых мы стали пиршеством. Днем солнце было таким жарким, что начинало мерцать, отбрасывая дымку на гору Ванту?. Мы сидели под платанами на бульваре Кур-Мирабо и пили заказанный мамой лимонад из высоких стаканов. Это был очередной сюрприз: мама говорила по-французски! Этого из прошлой поездки я не помнила. Я не могла поверить, что она позволила дьявольскому языку сорваться с ее губ, но она это сделала: заказывала автобусные туры по римским руинам и допрашивала официанта, есть ли сливки в potage aux legumes[162].
«Мама, ты говоришь… по-французски?»
«Несколько слов, которые выучила в садике». Она пожала плечами и бросила на меня взгляд, говоривший: Даже и не думай, малявка.
Большинство из наших трапез, вынуждена констатировать я, были ничем не примечательными. Это было задолго до того, когда было придумано слово «foodie»[163], до появления интернет-чатов и форумов, гидов Загат[164] и даже Рика Стивза. Не зная города, мы обедали в ресторанах средней руки, без обиняков расположенных по периметру протоптанных маршрутов. Тем не менее еда настолько тесно связана с французской культурой – особенно в плодородном Провансе, – что я умудрилась все же привезти из той поездки три неизгладимых гастрономических впечатления.
Местом действия первого был дом Симона и Жака, французских кузенов однокурсника моей мамы по медицинскому университету. Они пригласили нас в свой дом в Марселе, где мы расселись в саду и наблюдали за закатом над рощей пиний. Симон и Жак были евреями и относились к жизнелюбивой сефардской диаспоре Марселя; на обед они приготовили куриное рагу с консервированным лимоном. Я до сих пор помню горький, терпкий вкус бульона, такой чистый и экзотический, – блюдо было абсолютно противоположным моим представлениям о французской кухне и тем не менее, по словам Симона, весьма распространенным.
Вторая незабываемая трапеза произошла в другом доме, в гостях у Бернара и Вероники. Бернар был практикантом в исследовательской микробиологической лаборатории моего отца в Калифорнийском университете. Прожив несколько лет в Лос-Анджелесе, он вернулся в родной Прованс, к покрытым кустарником холмам, из которых состояла arri?re-pays, или загородная страна, на заднем плане Марселя. Мы сидели в саду за длинным столом в увитой лозой беседке, и Вероника, жена Бернара, подавала на стол жареных птичек размером с мяч для гольфа. Мы ели их руками, отрывая крошечные ножки, и нежные косточки хрустели у нас на зубах. Птица называлась «овсянка», Бернар сам ловил ее в маленькие силки на наживку из крылатых муравьев, так же как и его отец, дед и прадед. Тогда я об этом не знала, но трапеза из овсянок была местной традицией, о которой писал Марсель Паньоль[165] в своих мемуарах, с нежностью вспоминая о детстве в Провансе: это был ритуал охоты и праздник добычи, высокие нравы мальчишек с высоких холмов над Марселем.
Мое третье гастрономическое воспоминание, сохранившееся с того отпуска, было связано с утром на рынке в Экс-ан-Провансе, прекрасном march? traditionnel[166], полном цветов, овощей, фруктов, меда и сыра. Мы с родителями бродили среди прилавков под тентами, вдыхая специфический аромат лавандового мыла и жареного цыпленка, останавливаясь, чтобы полюбоваться рядами помидоров черри в соломенных корзинах, вспышками желтых цветов цукини на темном фоне кабачка. В отличие от секции заморозки универмага рядом с нашим домом этот рынок был живым: изобилующим запахами, осами и людьми, торгующимися о цене за килограмм баклажанов. Отец рассматривал горы пропитанных солнцем овощей с алчностью, присущей человеку, который любит готовить. Увы, примитивная кухонька нашей наемной квартиры не позволяла накупить несколько пакетов провианта и устроить пир на двадцать человек. Вместо этого он довольствовался одной покупкой: гигантским ароматным пучком базилика. Мы поставили его в вазу на обеденном столе, чтобы аромат чувствовался по всей квартире.
Через пару недель мы вернулись домой, в Южную Калифорнию, к своим кондиционерам, ледогенераторам и двухдверным холодильникам. Начались занятия в школе и курсы китайского по субботам. Я перестала постоянно витать в мыслях о Франции. Но где-то на задворках моего сознания я берегла мои гастрономические воспоминания, время от времени доставая их, чтобы протереть тряпочкой. Казалось, в них был сокрыт другой способ жить, традиционный, исторический, преемственный, укорененный в маленьком участке земли. В противоположность этому типовые дома и чистые тротуары американского пригорода, обернутые в пленку азиатские овощи и вьетнамские бакалейные лавки, клубника в январе и пекинская капуста в июле, – все это не предполагало связи с землей, на которой мы жили. У нас не было традиционных рецептов: мы готовили пищу, которая представляла собой сборную солянку из культур и кухонь разных стран. Через некоторое время я поняла, сколько свободы заключается в таком разнообразии: пожалуй, столько же, сколько утраченных возможностей.
* * *
Тридцать лет назад вы бы днем с огнем не сыскали пучок базилика в Париже даже в разгар лета. Базилик считался растением Midi (так в обиходе называют юг Франции), и его ароматные листья редко путешествовали на север. Для тысяч отпускников – и в том числе для моей семьи – ароматное растение было символом летних каникул в Провансе.
Существует блюдо, которое особенно подчеркивает его освежающее действие, – суп Писту.
Я впервые услышала об этом густом овощном супе во время первого отпуска в Бонье с Кельвином. Я была на рынке: медленно прогуливалась между рядами, внимательно рассматривая продукцию на каждом прилавке. Рынок разворачивали в деревне каждую пятницу, и он привлекал смешанную публику, состоящую из продавцов и покупателей – владельцев больших корзин. Тут были и постоянные покупатели, такие как пожилая женщина с энергичным провансальским произношением, которая приветствовала продавцов сердечным «Bonjour» и рукопожатием. Другие явно были туристами: молодая пара в шортах и с грязными всклокоченными волосами остановилась перед стопкой мыла пастельных оттенков, источающей настойчивый запах. Прилавки были расположены в случайном порядке – дешевые скатерти веселых расцветок развевались на ветру бок о бок с рядами козьего сыра, горы босоножек возвышались рядом с кувшинами меда. Киоск со свежей пастой пах яичными желтками и сырой мукой, а также чуть-чуть марихуаной: запах доносился из фургончика продавца. Продавец рыбного ларька был точь-в-точь персонаж Марселя Паньоля: подкрученные усы, соломенная шляпа, полосатая рубашка. Перед ним на прилавке возлежала блестящая рыба, глядя невидящим взором в полосатый навес; лед под ней медленно таял, постепенно стекая в грязное ведро.
На овощном прилавке я заметила кое-что выдающееся: стручки, похожие на зеленую фасоль, но длиннее и толще, некоторые нежного желто-зеленого цвета, другие – пестрые, красно-белые.
«C’est quoi?»[167] – попыталась спросить я.
«Voulez-vous des cocos blancs ou des cocos rouges, Madame?»[168] – спросил vendeur[169]. Его глаза были подернуты дымкой, очевидное похмелье в результате раннего подъема после вчерашнего «не выпить ли еще один стаканчик розового?..». Вообще-то, так на рынке выглядели все. Если хорошенько подумать, то и я.
«Comment? Cuisine?»[170] Это было еще до того, как я научилась говорить по-французски, и мои щеки вспыхнули от собственного пещерного хрюканья.
Стоявшая за мной в очереди женщина пожалела меня – или, скорее, захотела ускорить события. «Вы сделать суп Писту, – сказала она. – Как овощной суп. Вы взять это. – Она протянула мне два цукини. – И мало фасоль, и много, много горшок базилик. Отшень, отшень вкусный. – Она замолчала, подыскивая слова. – Попробуй суть льета».
Я еще не успела ничего понять, а она уже продекламировала мне рецепт, отобрала для меня овощи, взяла необходимое количество мелочи из протянутой мной пригоршни монет и отправила меня восвояси.
Придя домой, я вскрыла стручки и обнаружила в них ряды свежих фасолин, таких круглых и пухлых, как будто они уже вареные. В белых стручках была светло-зеленые фасоль, в красных – их называют borlotti, или клюквенная фасоль – в ярко-розовое пятнышко. Вот как растет фасоль, внутри этих чудесных оболочек! – для меня это было потрясение. Будучи городской девушкой, я никогда не интересовалась растениеводством.
Когда пришло время готовить суп, я обнаружила, что сказанное женщиной затерлось в моем похмельном сознании. Сначала приготовить бобы? Как готовить цукини? И что делать с «много, много горшок базилик»?.. Я понятия не имела. Я соорудила овощной суп из морковки, лука-порея, фасоли, цукини и бросила сверху несколько крупно порубленных листов базилика. Вкус получился естественный и полноценный, похожий на Минестроне[171]. Но говорить, что это «суть лета», было бы грандиозным преувеличением.
«Наверное, я неправильно запомнила рецепт, – сказала я мрачно, перекладывая остатки в огромный пластиковый контейнер. – Этот суп был больше похож на суть прогресса».
«Мне очень понравилось», – сказал Кельвин. (Через четыре трапезы, состоявшие из того же супа, его энтузиазм значительно поутих.)
И через два года, хотя мы каждый раз отдыхали в Провансе, суп Писту продолжал ускользать от меня. Я мечтала попробовать эту «суть лета», но каждый раз, когда я пыталась заказать его в ресторане, мне отвечали, что это plat de famille, и его готовят и едят дома. Теперь, когда мы в четвертый раз приехали в Бонье, я была полна решимости наконец-то выяснить, каков он на вкус. Но… как? Требовалось как минимум захватить в заложницы провансальскую бабушку и держать ее на кухне. Но вот в одно прекрасное утро, покупая молоко в деревенской ?picerie, я приметила яркий желтый плакат. На нем неровным почерком было выведено: f?te de soupe au pistou ? bonnieux[172].
Я наскочила на Кельвина, флегматично разглядывавшего плитки молочного шоколада. «В деревне будет праздник супа Писту!» – выдохнула я.
«Гм… Хорошо».
«Мы должны пойти! Это единственный шанс наконец-то попробовать суть лета! – Я схватилась за телефон. – Давай позвоним и зарезервируем место прямо сейчас!»
Кельвин отступил на полшага, но, взглянув на меня, видимо, понял, что лучше не задавать мне лишних вопросов, так как я нахожусь в священном бешенстве кулинарной одержимости (после шести лет брака ему это было знакомо). Он взял из моих рук телефон, позвонил и оставил сообщение.
Прошло немного времени, и я задумалась. Что, если я не только попробую суп Писту на празднике, но и помогу его готовить? Что, если я наготовлю супа Писту на целую деревню?
Таким образом, я оказалась среди внушительного вида провансальских дам, которые, как и я, чистили и резали овощи. В полшестого утра.
* * *
Шеф-поваром праздничного супа Писту для Бонье оказалась миниатюрная женщина с темным загаром по имени Морисет. У нее были теплые карие глаза и приветливая улыбка, но на кухне она заправляла жестко. Каждый раз, когда она подходила проверить нарезанные нами овощи, в группе добровольцев начиналось заметное волнение.
«Не слишком ли крупно нарезана эта картошка, Морисет?»
«Достаточно ли глубоко я срезаю кожуру с кабачков, Морисет?»
«Мы должны доставать семена из помидоров, – сказала одна из женщин соседке обвинительным тоном. – Да, Морисет?» С десяток женщин собралось в доме Ксавьер, крепкой женщины, которая играла роль продюсера супа и директора Морисет. Еще не рассвело, когда я припарковала взятый напрокат автомобиль на краю фиговой рощи и прошла к зацементированному дворику рядом с домом. В тусклом свете я разглядела длинный стол, ломящийся под тяжестью чанов с белой и клюквенной стручковой фасолью, а также haricots verts, или обыкновенной стручковой фасолью, нарезанной сегментами. Немного поодаль, под виноградной беседкой, виднелись два котла с водой промышленного масштаба, установленные на мощные переносные газовые горелки. Вот эта-то походная кухня и была царством Морисет. За шесть часов, которые потребовались, чтобы приготовить суп, ни одна из женщин не подошла к котлам.
Небо светлело, и доброволицы приходили одна за другой, вооруженные собственной разделочной доской, ножом и овощечисткой. Все они были местными и состояли в Ассоциации Золотого Шара: местного клуба игры в петанк, или шары, который и организовал праздник супа – ежегодное мероприятие по сбору средств на клубные нужды.
Морисет представила меня женщинам: «Она американская журналистка, хочет научиться готовить суп Писту». При словах «американская» и «журналистка» я увидела поднятые брови, и вокруг меня воцарился холод. Только парижанка была бы удостоена меньшего внимания. Я старалась быть как можно дружелюбнее, в основном улыбаясь всем подряд, рискуя показаться дурочкой. Не вздумай сбиться и сказать им «tu»[173], – повторяла я про себя. – Vous, vous, vous[174]. – Решение о переходе с «вы» на «ты» – тонкий вопрос даже для французов. К сожалению, когда я начинаю нервничать, то забываю о правилах хорошего тона.
Мы начали с подготовки цукини (у нас их было порядка 60 килограммов): сняли с них темную кожуру, так чтобы получились тигровые полоски. Я помогла настрогать сердцевину крупными кубиками, бросая свои кусочки в общую миску. Я физически ощущала, как глаза других женщин следят за тем, как мой нож движется по разделочной доске, и сконцентрировала все свое внимание на том, чтобы не порезаться.
«Votre couteau n’est pas trop grand, Ann?» – сказала седовласая женщина со взглядом, напоминавшим мне томагавк.
Она решила, что мой нож слишком большой? Я посмотрела на него: изящный поварской нож. «Tu… uh, vous trouvez?»[175] – Я запнулась. Правда? Она так думает? «Non, ca va aller»[176]. Я нежно улыбнулась ей. Она надулась и отправилась на свое место – строгать кабачок. Девушка-подросток с готической подводкой вокруг глаз протянула мне еще овощей и состроила маленькую гримасу, как если бы хотела сказать: «Не обращайте внимания».
Получить разрешение на участие в приготовлении супа оказалось труднее, чем добиться приглашения на правительственный обед в Белом доме. Я привлекла все свои американские ресурсы и щенячье очарование, звонила в местный туристический офис, добавила деревню в друзья в Фейсбуке – безрезультатно. Наконец управляющая нашим домом, динамичная женщина по имени Соланж, сжалилась надо мной. Она сделала три телефонных звонка, и я была допущена к интервью с Морисет, дабы представить свои супоизготовительные рекомендации. Соланж пошла на собеседование вместе со мной, чтобы облегчить мне судьбу и по необходимости предоставить услуги переводчика.
«Si je peux vous aider, je serais ravie, – сказала я с самым серьезным выражением лица, на которое была способна. – Я была бы рада вам помочь… Je suis entierement…»[177]
«Disponible», – деликатно вставила Соланж.
«Disponible», – согласилась я. Свободна. Для приготовления супа. Вот именно.
Я не уверена, что сыграло решающую роль: вмешательство Соланж, любопытство Морисет или бутылка чистейшего первоклассного кленового сиропа, который я принесла на интервью (когда дело касается секретных рецептур, я готова опуститься до взятки). Так или иначе, меня признали годной. Морисет взяла меня под свое покровительство и поклялась, что научит меня готовить ее суп. Однако наутро я поняла, что альянс с начальником может отдалить от коллег. Особенно подозрительно на меня косилась Томагавк. Она докучала мне вопросами, замаскированными под заботу обо мне. «Вам не холодно?» – спрашивала она, разглядывая мой тонкий свитер. «Следите за рукавами», – сказала она в другой раз, хотя мои рукава никаким образом не соприкасались с пищей. Я мысленно посочувствовала ее снохе, кем бы и где бы она ни была.
Мы закончили нарезать кабачки и картошку и перешли к отщипыванию листьев базилика. «Без стебля!» – скомандовала Морисет. Тяжелый аромат свежей лакрицы смешивался с грубоватым запахом очищенного чеснока. Небо просветлело, став серо-голубым; разрядилась и атмосфера вокруг стола. Выпив по чашечке слабого кофе, все повеселели.
Наконец-то я расхрабрилась и начала задавать своим товаркам вопросы. «Вы добавляете какие-нибудь другие овощи? Морковь или лук-порей?» – «Нет, НИКОГДА! – женщины разразились возгласами – «Jamais de carottes, ni de poireaux»[178]. «Это летний суп, его готовят только из летних овощей, – объяснила женщина, стоящая напротив меня. – Кабачки, помидоры, зеленая фасоль, красная и белая фасоль – все свежее, не сушеное, – картошка и писту. C’est tout[179]. Зимние овощи, такие как морковь или лук-порей, не кладут в суп Писту. И мы никогда не кладем в него мясо».
«Однажды я пробовала суп Писту с мясом, – сказала Морисет задумчиво. – Его приготовила жена моего кузена. Там были макароны и кубики ветчины!»
Женщины посмотрели на нее, в ужасе открыв рты. «Oh, la-la-la-la», – выдохнул кто-то.
«Было вкусно, но… – Морисет помотала головой, – это не имело ничего общего с супом Писту. – Со всех сторон донеслось одобрительное кудахтанье. – Не понимаю, почему она не спросила рецепт у меня». Позже я узнала, что свиной окорок или копченую свиную рульку действительно иногда добавляют в суп Писту в горных скалистых регионах Альп Верхнего Прованса – там слишком холодный климат для оливковых деревьев. Мясо, видимо, заменяет в супе калории и вкус, которые традиционно придает ему щедро добавленное оливковое масло.
«А что будет с базиликом?» – спросила я.
«Его листья смешивают с чесноком и оливковым маслом, чтобы получить соус – писту?. Этот соус мы и добавляем в суп», – сказала Ксавьер.
«А, это пе?сто!» – догадалась я.
«Писту?», – поправила меня Ксавьер. Она еще раз старательно произнесла это слово: Пи-стууу».
«Да, как песто. В Италии».
Мертвое молчание воцарилось вокруг стола. «Итальянцы пусть как хотят, так и называют», – фыркнул кто-то.
Писту, как я прочитала позже, является провансальским вариантом песто; слово происходит от итальянского pestare, что означает «толочь». Соус готовят из толченного с оливковым маслом и чесноком базилика – комбинация так же стара, как римские руины, то тут, то там украшающие сухие земли Прованса. Поэт Вергилий писал о писту в своих «Эклогах», описывая его как смесь трав и чеснока, размолотого в ступке. В наше время его чаще всего готовят в кухонном комбайне – даже в сельском Провансе, даже самые ярые приверженцы традиции.
Возможно, на свете нет более серьезного кулинарного соперничества, чем спор между Италией и Францией.
Но независимо от того, кто изобрел вилку или довел до совершенства соус balsamella, или бешамель, истина заключается в том, что эти культуры глубоко переплетаются друг с другом. Особенно явственно влияние Италии ощущается в Провансе. Греки из города Фокея основали Марсель в 600 году до н. э. и завезли оливковые деревья и виноградную лозу. Через 500 лет порт был занят Юлием Цезарем, который ввел римские войска в регион. Римляне построили акведуки и арены, а также города: Арль, Авиньон и Экс-ан-Прованс; они рассадили лаванду – растение, и по сей день определяющее внешний вид земель Прованса.
Много веков спустя после распада Римской империи территории Франции и Италии оставались связанными свободными узами – как соседи, которые иногда делят ложе. Например, Ницца находилась под защитой графов Савойских[180] (и, находясь в их власти, была связана с итальянскими регионами Пьемонт и Сардиния) до конца XIX века. К этому времени Ницца стала оживленным портом и достойным конкурентом своего северного соседа – Генуи. Стоит ли удивляться, что знаменитое лигурийское[181] кулинарное новшество – песто – преодолело сотню миль к югу и добралось до Прованса?
Основные ингредиенты писту и песто кажутся мне похожими, но я не осмелилась высказать это мнение группе добровольцев по приготовлению супа для Бонье. Я представляла, что? могу услышать в ответ: «Je veux pas etre chauvine, mais…»[182] В то утро я уже не раз слышала эту фразу, и всегда за ней следовало самое безапелляционное утверждение: «У меня нет предрассудков, но… суп Писту лучше, чем Минестроне». Или: «…сыру пармезан и кедровым орехам не место в Писту». Или: «…это не суп Писту, если овощи не были выращены в Провансе». Я восхищалась их лояльностью, пусть даже за ней и стояла некоторая узость взглядов. Если бы вы родились в такой прекрасной и богатой природными ресурсами местности, как Прованс – регионе, одновременно спасенном и испорченном летними нашествиями туристов, – разве не испытывали бы вы гордость за свою родину и желание встать на ее защиту?
Тем временем мы начали давить помидоры, чтобы сделать из них пюре, – увлекательный процесс при участии самодельного хитроумного приспособления, с помощью которого мы снимали шкурку и удаляли семена. Некоторые женщины уже собирались идти домой, прихватив свои доски и ножи. Я осталась и наблюдала за тем, как Морисет деревянной ложкой на длинной палке размешивает соус Писту в гигантских котлах с супом. Жидкость, бывшая ржаво-коричневой благодаря яркой кожуре клюквенной фасоли, становилась ярко-зеленой и густой благодаря размякшим кабачкам.
«В конце всегда труднее всего, – сказала Морисет, пыхтя. – Когда сыр уже добавлен, нельзя переставать помешивать».
Финальный ингредиент супа – сыр (Эмменталь или Грюйер) – представляет собой спорный вопрос. В некоторых семьях его добавляют прямо в суп, в других – ставят в чашке на стол, третьи вообще обходятся без него, считая, что он перебивает освежающий растительный вкус Писту. Морисет закинула по пригоршне измельченного сыра в каждый из котлов и жестом подозвала Фабриса, родственника с сильными руками, чтобы тот мешал густую бурлящую жижу. «Смотри, чтоб не пригорело на дне», – приказала она, и он с уважением повиновался.
Закидывая новые порции сыра, в то время как Фабрис размешивал, Морисет вспоминала о своем муже, скончавшемся несколько лет назад. «Разве не красавец он был?» – Она показала мне фотографию рано утром у себя дома, когда я заехала за ней, чтобы она показала мне дорогу к дому Ксавьер.
Я кивнула: «Il etait tres beau»[183]. Он и вправду был красив: моложавое загорелое лицо, спокойная улыбка.
«Как же он любил суп Писту! – воскликнула Морисет. – Я готовила утром большую кастрюлю супа, а он с таким нетерпением мечтал о нем на работе весь день. – Она забросила остатки сыра в дымящиеся котлы. – Этот суп – это как праздник лета, понимаете?» – Она взглянула на меня, ее глаза были темными и серьезными.
Примерно через час я присоединилась к толпе, которая собралась на праздник на залитой солнцем деревенской площади. Столы для пикника были расставлены рядами, застелены белым толстым пергаментом и заставлены пластиковыми кувшинами с розовым вином. Местных жителей можно было узнать по тому, как они стояли маленькими группами, тихо сплетничая между собой, в то время как туристы пробирались между ними, пытаясь найти место, чтобы присесть. Кельвин и я присоединились к Соланж и ее друзьям за столиком под тентом и расставили суповые тарелки и столовые приборы, которые привезли из дома. В толпе я то и дело узнавала женщин из суподелательного комитета, теперь одетых в красивые летние наряды. Мы махали друг другу руками как старые друзья.
Приехала Морисет, одетая в чистую яркую футболку. (Как выяснилось, я одна не сменила одежду, забрызганную писту, – этот факт меня чрезвычайно смутил.) За ней последовал огромных размеров котел с супом, завернутый в одеяло и приютившийся в задней части кузова грузовичка. Мы сгрудились вокруг котла, как сироты Диккенса, с тарелками в руках, каждый получал по поварешке ароматного супа. Я окунула ложку в суп и зачерпнула нежных овощей в бульоне с пьянящим запахом чеснока и базилика. Свежая фасоль была неподражаема – тонкокожая, тающая на языке, с привкусом каштана, – а более твердая зеленая фасоль контрастировала с мягким пюре из вареных кабачков цукини.
Суп пел о лете: это было детище щедрого солнца и провансальской почвы, он был достоин празднования на деревенской площади высоко в холмах Люберона.
Когда мы доели первую порцию, за ней последовала вторая и третья, и с каждой ложкой я все полнее ощущала горькие ноты нефильтрованного оливкового масла и яркий аромат сыра. Я ела, потому что суп был вкусен, но еще и для того, чтобы продлить упоительный момент.
Над нашим столом подул сухой бриз, кувшины с вином опустели. Кельвин разговаривал со швейцарским дипломатом в отставке, Соланж и ее сестры обсуждали преимущества рецепта супа Писту в исполнении их матери. Толпа приветствовала Морисет дружными аплодисментами, которые она приняла без лишней скромности. Люди начали разбредаться, некоторые – чтобы поспать, другие – чтобы присоединиться к бурным турнирам игры в шары, начинающимся в пыльном сквере рядом с церковью. После обеда и меня клонило ко сну; я немного устало рассматривала оставшихся на площади местных жителей и туристов, продолжая думать о том, что мне сказала Морисет. Я спросила ее, почему она каждый год тратит время и силы на организацию деревенского праздника. «Pour faire plaisir», – ответила она, ничуть не задумавшись. Чтобы доставить удовольствие.
Деревенский суп Писту ознаменовал «экватор» нашего отпуска. У нас оставалось еще около недели, но сейчас наши неспешные завтраки за кухонным столом и наши расслабленные дни около бассейна стали более привычными. Однажды утром мы встали рано утром и поехали на рынок в Гордес, припарковались на окраине города и вместе со всеми начали крутой подъем на гору, к центру деревни. Мы купили корзину помидоров на ужин и несколько лавандовых мешочков на подарки. В другой день мы отправились исследовать руины старинной римской крепости, в которой сохранилась вырубленная в скале лестница. Мы пообедали в моем любимом местном ресторане, простом кафе с видом на скошенный луг, где омлеты были пышными и нежными, украшенными тонко порубленными травами. Мы читали комиксы о приключениях Тинтина и менялись ими друг с другом; мы потягивали розовое вино в толстостенном провансальском доме Соланж; мы слушали песни «Битлз», готовя ужин; мы ели в саду за столом, залитым пламенем свечей. И внезапно мы обнаружили, что осталось только три дня отдыха, а потом два.
В тот вечер я сидела в саду, кубик льда тихо постукивал в моем бокале розового вина перед ужином. В этот момент у меня появилось щемящее чувство, что время течет слишком быстро. Скоро мы вернемся в Париж, я пойду работать в библиотеку и буду готовиться к публикации моего романа, а еще через день Кельвин сядет на самолет до Аммана, первый из цепочки рейсов, которая доставит его в Ирак.
Я сделала глоток вина, съела черную маслянистую оливку и попыталась сосредоточиться на окружающем меня ароматном воздухе. Мои волосы были еще мокрые после дневного купания, в угасающем свете мелькали летучие мыши. Но в моем животе трепетала тревога. Отпуск скоро закончится, и с его окончанием меня посетило нервное волнение и предвкушение, связанное с продолжением работы. Кельвин переживал то же самое чувство, я была в этом уверена: растущее нетерпение перед возвращением в офис, к его честолюбивым устремлениям.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.