Глава 4 1940-е: Пули и пайки
В выходной день 21 июня 1941 года, в честь официального наступления лета, Лиза наконец перешла от вялого горячего зимнего борща к холодному летнему. В пряном, сладком супе бодро хрустели ранние огурцы и редиска. После короткого похолодания наступил удивительно погожий субботний день. Солнце играло на красных, как губная помада, тюльпанах и нарядных белых лилиях, росших на клумбах Пушкинской площади. Бульварное кольцо пахло петуниями. Девочки в светлых выпускных платьях проплывали по набережным Москвы-реки мимо обнимающихся парочек. Планы на лето, поцелуи украдкой. Сине-белые банки микояновского сгущенного молока — на дачу. Даже бабушки, торгующие в парках газировкой с вишневым сиропом, казалось, помолодели на десять лет. Счастье витало в воздухе, его можно было пощупать. Во всяком случае, так казалось моей маме на субботней прогулке с Юлей и папой.
Наум вернулся — по крайней мере, на время. После его пугающего исчезновения в 1939-м отлучки стали еще дольше и чаще. Однажды утром Лиза села на узкую кровать, которую мама делила с Юлей, и объяснила, кем работает папа.
— Советским шпионом? — в восторге взвизгнула мама.
— Нет, нет! Разведчиком.
Это тоже звучало захватывающе. Чтобы защитить папины секреты от врагов народа, мама и Юля принялись тайно поедать его документы. Они рвали бумаги до состояния конфетти, размачивали в молоке и с сознанием долга жевали горсть за горстью. Они чувствовали себя героями, пока Наум, обнаружив, что они слопали сберкнижку, не пришел в бешенство.
Теперь девочки понимали: если папы нет, значит, он в другой стране. Они знали, откуда им привозят подарки. Провальная финская кампания зимы 1940-го обернулась кровавой баней. Русские вернулись с войны жестоко побитыми, но завладели стратегически важным участком ледяного Ладожского озера. Ларисе с Юлей эта война принесла роскошную коробку финского масляного печенья. Ярко-желтые шарфы из тонкого хлопка достались девочкам в качестве трофеев после безобразной советской оккупации Эстонии в июле 1940-го. Из разведмиссии в Стокгольме Наум привез небесно-голубые пальто с меховой оторочкой, как у принцесс. Его профилем были Скандинавия и Балтика. Про бесцеремонный захват земель он не рассказывал.
Теперь они жили вшестером в двух комнатах в композиторском доме. Из Одессы приехал овдовевший Лизин отец. Он ночевал, громко храпя, в гостиной вместе с девочками. Дедушка Янкель был тих и услужлив. Старый еврей-коммунист, ударник на пенсии ненавидел Талмуд и с отвращением относился к Библии. Мама любила дергать его за клочки тонких волос на макушке, когда он, сидя на кухне, в который раз переписывал в тетрадь «Краткий курс истории ВКП(б)». Этот сталинский партийный катехизис дедушка знал наизусть.
Сашка, их маленький братик, был шумнее. Лиза родила его в мае, когда Наум был в Швеции. Лежа в роддоме, она увидела, как медсестра несет какой-то счастливой новоиспеченной мамочке огромный букет розовых роз, и сердце ее облилось слезами. «Это тебе, — с улыбкой сказала сестра. — Выгляни в окно». Внизу стоял Наум, махал рукой и улыбался. После рождения малыша он из Москвы уже не уезжал.
В ночь на воскресенье, 22 июня, Сашка не плакал, а дедушка не храпел. Но маме все равно плохо спалось. Может быть, она переволновалась оттого, что завтра пойдет в цирк и увидит знаменитого шимпанзе Микки. А может, дело было в грозе, разразившейся после десяти вечера. Мама беспокойно дремала, но то и дело просыпалась и видела, что Наум сидит, скорчившись у коротковолнового латвийского радиоприемника VEF. Радио мигало зелеными огоньками, слышались нерусские голоса… «Хэллоу… Би-би-си…» Под эти звуки мама наконец уснула.
Наум, стиснув кулаки, приник ухом к приемнику. Чертов VEF! Если бы не спящие рядом девочки, он разбил бы его вдребезги. Было раннее-раннее воскресное утро. Шипящий от помех иностранный голос сказал то, о чем Наум и его начальство месяцами твердили с почти безнадежной уверенностью. Неделю назад он упаковал чемодан. Почему не звонят из штаба? Почему он должен скрючившись слушать шипение и завывание приемника, когда сам же докладывал, что на новом балтийском рубеже Советского Союза уже год наблюдается опасная активность? Военных профессионалов ошеломило сообщение ТАСС от 14 июня. В нем опровергались слухи о возможном нападении со стороны нацистской Германии, с которой был подписан Пакт о ненападении. Но указание опубликовать такое заявление исходило от самого вождя. Некоторые военачальники были в отпуске, другие пошли в оперу.
Несколькими часами ранее, вечером, в кремлевском кабинете Сталина собралась небольшая группа мрачных людей. Там был и руководитель ведомства, где служил Наум, нарком ВМФ адмирал Кузнецов. Он привел с собой капитана Михаила Воронцова, давнего знакомого моего дедушки (который через несколько месяцев станет его прямым начальником). Воронцов только что прибыл из Берлина, где служил военно-морским атташе. Он предостерегал: Гитлер может вторгнуться в любой момент. Подобные предупреждения Сталин слышал уже несколько месяцев подряд. Он отвергал их с негодованием, даже с яростью. Что характерно, встреча началась без нового начальника Генштаба, генерала Георгия Жукова.
Однако знаки были слишком грозные, игнорировать их не получалось. Диктатор был заметно встревожен. Около восьми вечера из наркомата обороны позвонил Жуков: немецкий перебежчик, перейдя границу, сообщил, что на рассвете начнется атака. После полуночи он позвонил снова: другой перебежчик это подтвердил. Сталин нехотя разрешил объявить повышенную боевую готовность, хотя и предостерег, чтобы не отвечали на немецкие «провокации». А также приказал расстрелять последнего перебежчика как дезинформатора. Вождь, обычно страдавший бессонницей, в эту ночь, должно быть, крепко спал на своей даче. Потому что Жукову, позвонившему на рассвете, пришлось целых три минуты ждать у телефона.
— Немцы бомбят наши города! — сообщил Жуков.
На другом конце провода тяжело дышали.
— Вы понимаете, что я говорю?
Вернувшись в Кремль, Сталин выглядел подавленным, угнетенным, его рябое лицо осунулось. Он отказался обратиться к народу, поручив это наркому иностранных дел Молотову, который сильно заикался. В гитлеровской операции «Барбаросса», самом массивном военном вторжении в истории, была задействована трехмиллионная немецкая армия, подкрепленная силами государств Оси. Операция, раскинувшаяся от Балтийского моря до Черного, фактически стала для СССР неожиданностью.
На рассвете 22 июня, лежа в постели с прикрытыми глазами, Лариса увидела, что папа прижимает маму к груди с невиданной силой. По этому объятию — отчаянному, чувственному — она поняла, что цирк отменяется, даже раньше, чем Наум произнес одно-единственное слово: «Война».
В полдень все они стояли в перепуганной толпе под черными тарелками репродукторов.
«Граждане и гражданки Советского Союза!.. Сегодня, в четыре часа утра… германские войска… напали на нашу… м-м-м, м-м-м… страну, несмотря на… наличие договора о ненападении…»
Слава богу, товарищ Молотов заикался меньше обычного. Но он спотыкался, как чиновник, продирающийся сквозь непонятный текст.
«Наше дело правое. Враг будет разбит», — заключил худший оратор в мире.
— Что такое «вероломство»? — спрашивали дети по всей Москве. «Что случилось со Сталиным?» — гадали их родители, давясь в магазинах за солью и спичками.
В два часа дня в толчее прощаний на Ленинградском вокзале мама восхищалась щегольским серым костюмом Наума.
А Лиза бежала за поездом и кричала:
— Пожалуйста, пожалуйста, сними эту шляпу! Ты в ней похож на еврея, немцы тебя убьют!
3 июля Отец народов все же заговорил.
«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! К вам обращаюсь я, друзья мои!»
Это была волнующая речь. Чуть ли не единственный раз Сталин обратился к народу не с высоты своего божественного величия, а по-родственному — «братья и сестры». В частных разговорах Сталин был еще менее богоподобен, но об этом стало известно спустя годы после его смерти.
— Ленин оставил нам великое наследие, а мы все это просрали, — угрюмо проронил вождь за несколько дней до своего выступления, после истерического заседания наркомата обороны, которое сам жестокосердный генерал Жуков покинул в слезах.
И правда. К тому времени, как Сталин обратился к нации, немцы продвинулись на шестьсот с лишним километров в глубь территории СССР на трех фронтах. К концу октября число советских военнопленных достигло трех миллионов. Неумолимое наступление вермахта с его танками, эскадрильями Люфтваффе и СС в арьергарде удалось остановить только через полтора года, под Сталинградом.
После отъезда Наума Москва зажила, как казалось маме, почти нормальной жизнью. Но так только казалось. Люди приносили домой странные, зловещие маски, похожие на слоновьи хоботы. Женщины с красными опухшими глазами сжимали руки мужей и сыновей, направлявшихся в военкоматы. Дедушка Янкель наклеил на окна бумажные полоски крест-накрест и завесил их темными занавесками, как требовали. Вой противовоздушных сирен разбудил в маме знакомое чувство тревоги и тоски, но на сей раз с примесью адреналина. Страх было в чем-то даже легче переносить, чем тоску. Ложиться спать одетой и ставить у кровати рюкзак с запасом воды и пищи, быть готовой в панике бежать в бомбоубежище — все это было страшно и в то же время захватывающе.
В темном, заново оштукатуренном убежище под Домом композиторов с каждым налетом было все меньше знакомых лиц. Репродукторы призывали оставшихся москвичей эвакуироваться. «Чепуха, — бормотала Лиза. — Они же сказали, что война вот-вот закончится. Зачем уезжать?» После одной особенно длинной августовской ночи, проведенной на бетонном полу убежища, они вернулись домой. Лиза раздернула занавески. Семьдесят лет спустя у мамы в ушах все еще стоит ее глухой вскрик.
В сером утреннем свете была видна панорама крытых дранкой московских крыш, которые так любила мама. Крыши горели.
В семь утра позвонили. В тот день уходил эвакуационный пароход. Один из коллег Наума мог заехать за ними через пару часов.
Лиза растерянно стояла посреди комнаты. Вокруг нее валялись узлы и наволочки, в которые она в панике что-то запихивала. Невысокая, в 31 год тоненькая как подросток, еще слабая после родов, она к тому же от природы была хрупкой и нерешительной.
Из ступора ее вывел баритон Сергея, их водителя.
— Все готово?
Взглянув на Лизины тюки, он бросился паковать вещи.
— Ваши зимние пальто. Где они?
— Зимние? Не говорите глупостей, война к тому времени кончится!
— Чьи это вещи?
— Мужа. Не трогайте их, они ему не нужны. Он на фронте. Сергей распахнул легкий синий сундук, стоявший в коридоре. Когда-то он принадлежал тетке, давным-давно уехавшей в Америку разводить кур. Внутри все еще лежали ее вещи. Сергей выбросил старые юбки тети Клары, наполнив комнату запахом нафталина, и уложил в сундук модные костюмы и ослепительно-белые рубашки Наума, галстуки, которые он носил в командировках. Дедушкин старый овечий тулуп. Лизину пушистую оренбургскую шаль. Детские валенки. Все упаковав, он схватил обеих девочек и прижал к себе так, что им стало щекотно от его дыхания. У Сергея была широкая улыбка и честные голубые славянские глаза. И открытая форма туберкулеза, которым он мог заразить детей.
Пришел комендант, чтобы опечатать квартиру. Уже на подходе к речному вокзалу Лиза закричала: они забыли маленького Сашку. Сергей побежал обратно к дому, а вся семья в страшном волнении ждала на борту. Широко улыбаясь, Сергей вернулся с малышом.
* * *
— Удачлив ли он? — спрашивал Наполеон, производя полковника в генералы. Везучесть Наума Соломоновича Фрумкина, моего деда, вошла в семейную легенду. Бонапарт его с руками оторвал бы. «Дедушка, — просила моя двоюродная сестра Маша, ковыряя три золотые звездочки на погонах его старой формы, — расскажи, как твою машину разбомбили, а на тебе не осталось ни царапины!» Еще она часто просила рассказать, как он плыл в ледяной воде, уцепившись, чтобы не утонуть, за мину. Которая «забыла» взорваться!
Самой любимой была история про то, как Наума в конце концов пришли арестовывать. Ему, как всегда, повезло — его не оказалось дома, он лежал в больнице. А на дворе было 5 марта 1953 года. День смерти Сталина. Начало конца репрессий.
Наум Фрумкин пошел в РККА (Рабоче-крестьянская красная армия) в 1921 году, а в 1931-м стал работать в разведке. В течение двух предвоенных лет он занимался рискованным делом — вербовал агентов за границей и координировал их работу. Но и международная игра в шпионов, и даже риск погибнуть в бою казались ему прогулкой в парке по сравнению с опасностью, которая грозила изнутри. Между 1937-м и 1941-м чистки буквально выкосили командование советской армии, и в особенности ГРУ — Главного разведуправления. Место начальника ГРУ стало расстрельной должностью: за четыре года, предшествовавших нападению Гитлера, были казнены пять человек, занимавших эту должность. И, повинуясь эффекту домино, летели головы начальников отделов и управлений. В результате руководство ГРУ было почти полностью уничтожено.
В 1939 году, в этой атмосфере парализующего страха, Наум стал начальником отдела — руководил шпионами в наркомате морского флота в Москве. В некотором смысле чистки были выгодны моему везучему деду: он быстро продвигался по карьерной лестнице, переходил из одного флота в другой, занимая опустевшие кабинеты тех, кого «вычистили». Но и сам был под прицелом, его собственный арест поджидал за каждым окном. «Я отрастил глаза на затылке», — рассказывал Наум, уже выйдя на пенсию, всем, кто соглашался слушать. За ним почти постоянно следил НКВД, и он совершенствовался в искусстве пропадать во дворах, запрыгивать на ходу в трамваи. Все это он умел: тренировать шпионов было его работой. Когда напряжение становилось чрезмерным, он представлял себе, как припрет своих шпиков к стенке и скажет им в лицо: «Либо арестуйте меня, либо прекратите ходить по пятам!»
Дедушка был тщеславен. Он считал себя неотразимым. Объясняя, почему он выжил, дед часто упоминал товарища из НКВД по фамилии Георгадзе — офицера, ответственного за выписку ордеров на арест подполковников (по словам Наума, на каждое звание был свой ответственный). Судя по всему, этот Георгадзе попал под дедушкино обаяние на каком-то заседании. Наум думал, что Георгадзе специально не заметил или «потерял» ордер на его арест. Но чаще всего дед просто пожимал плечами. Госпожу Удачу он тоже сумел очаровать. В результате истребления разведки Сталиным Красная армия, по определению одного осведомленного человека, накануне войны осталась «без глаз и ушей». Но вот парадокс: к 22 июня вождь был буквально завален подробными и точными сообщениями о готовящейся атаке нацистов. Главным источником этих донесений, над которыми Сталин насмехался, был тот, о ком Наум, знавший толк в искусстве располагать к себе, мог говорить без умолку.
Знакомьтесь: Рихард Зорге (агентурный псевдоним Рамзай) — плейбой, филантроп, пьяница и, по словам Джона Ле Карре, «всем шпионам шпион». «Величайший шпион в истории», — соглашается с ним Ян Флеминг. «Unwiderstehliche» (неотразимый), — восхищается одна из главных жертв его обмана, германский посол в Японии. Наполовину немец, наполовину русский, Зорге с 1933 года жил в Токио под видом нацистского журналиста. Его резидентура регулярно передавала в штаб-квартиру ГРУ в Москве японские и немецкие секреты самого высокого уровня. (Лариса вспоминает, что в 1939 и 1940 годах к ним в гости приходили специалисты по Японии.) Невероятно, но подробные данные о подготовке операции «Барбаросса», которые Зорге присылал вплоть до самого ее начала, вызывали у Сталина только насмешки. «Просто засранец, который там, в Японии, занимается лишь своими маленькими фабриками и проводит все время в борделях» — так, по словам одного из комментаторов, отозвался о нем вождь.
Еще менее любезно Сталин отнесся к другому предостережению, поступившему за несколько дней до гитлеровского нападения от сотрудника нацистского министерства авиации (агентурный псевдоним Старшина). Поставив презрительные кавычки, Великий стратег революции велел послать этот «источник» «к е… матери».
В чем причина этого бредового заблуждения, к чему сарказм? Российские и западные историки выдвигают бесчисленные версии в попытках объяснить, почему Сталин отвергал данные разведки. Но стоит отметить, что Гитлер организовал кампанию дезинформации, используя подозрительное отношение Сталина к Британии и Черчиллю и веру вождя в то, что Германия не станет нападать во время военных действий с Англией — немцы, мол, боятся воевать на два фронта. Чтобы успокоить Сталина, в мае 1941-го Гитлер даже написал ему очень личное письмо, в котором давал «слово чести». Он дошел до того, что попросил Сталина не поддаваться на провокации непослушных германских генералов! Как позднее предположил Солженицын, кремлевский людоед, не доверявший никому, почему-то доверился берхтесгаденскому чудовищу. Позднее генерал Жуков утверждал в мемуарах, что наркомат обороны вообще не видел важнейших донесений, которые Сталин получал от иностранных шпионов (заявление сенсационное, но неправдоподобное). Зорге же, опасаясь чисток, не возвращался в Россию. Его раскрыли и арестовали в Токио осенью 1941-го. Японцы хотели обменять его, но Сталин ответил, что впервые о нем слышит. Зорге повесили в 1944-м в день Октябрьской революции. Ему крупно не повезло: он зависел от Сталина.
Наум говорил, что сам видел срочные сообщения Зорге. И все же оказался не готов к событиям, разворачивавшимся на севере.
Утром 22 июня, когда бабушка бежала за отходящим поездом, Наум направлялся в Таллин, столицу Эстонии. Прошлым летом, когда СССР захватил три балтийских государства, туда перенесли штаб-квартиру Балтийского флота.
Балтийские порты, как отбившиеся от матери утята, почти сразу же стали сдаваться под натиском Германии.
К концу августа нацисты подступали к Таллину. Балтийский флот, которым командовал бывший начальник Наума адмирал Трибуц, в последний момент получил судорожный приказ эвакуироваться через Финский залив на свою прежнюю базу — в Кронштадт под Ленинградом. На борт были взяты подразделения Красной армии и гражданские лица. Эвакуацию Таллина часто сравнивают с Дюнкеркской операцией 1940 года. С тем отличием, что в Таллине имел место полный крах, одно из величайших поражений в истории морских битв. Хотя Наум был начальником разведки флота, он под артиллерийским огнем руководил затоплением корабля, чтобы заблокировать таллинский порт. В воздухе рассеивались советские дымовые завесы. Наум покинул Таллин одним из последних. Около двухсот русских судов и кораблей пытались преодолеть около 280 километров по сильно заминированным водам и без поддержки с воздуха под немецким и финским огнем. Результат был катастрофическим. Волны оглашались взрывами и криками, на тонущих кораблях люди в отчаянии пели «Интернационал» или стрелялись. Советский Союз потерял больше шестидесяти судов, не менее 12 тысяч человек утонули. Наум добрался до. Кронштадта. Кроме него уцелели лишь четыре человека из его миссии. Удача ему не изменила, но потрясение было огромным.
В начале осени мощный кулак операции «Барбаросса» уже стучал в ворота Ленинграда. 8 сентября пал Шлиссельбург, стратегически важный город у Ладожского озера. Второй по величине российский город оказался практически отрезан с суши: ни транспортного сообщения, ни провизии, ни топлива. Началась блокада Ленинграда — исторические девятьсот дней. Сталин был в ярости. О сдаче Шлиссельбурга он узнал только из немецкого коммюнике: маршал Климент Ворошилов, горе-командующий Ленинградским фронтом, боялся ему об этом сообщить. Вождь отправил на север генерала Жукова с кратким письмом Ворошилову: он снят с должности. Его место занял Жуков. Клим мужественно попрощался с подчиненными, думая, что его расстреляют. (Почему-то обошлось.)
22 сентября Наум стоял в кабинете Жукова в Смольном. Генерал, заложив руку за спину, мерил комнату шагами. Он был резок и суров даже больше обычного. Смелый и грубый служака, Георгий Константинович был знаменит тем, что безжалостно жертвовал людьми. Он посылал войска в атаку через минные поля, чтобы их разминировать. Жизнь русского солдата ценилась невысоко — это легло в основу военной стратегии будущего маршала.
Жуков приказал Науму провести десантную разведывательную операцию в рамках контрнаступления на Шлиссельбург для прорыва окружения. Немедленно.
Наум быстро подсчитал. На подготовку времени нет. Суда в плачевном состоянии. Людей катастрофически не хватает.
В его отряд должны были войти 125 курсантов мореходного училища — сущие дети. Дедушка недавно выступал у них с официальной речью. Он вспомнил одного мальчика, рвавшегося на фронт: маленький, темноволосый, с печальными глазами, кривыми зубами и прыщами на лице.
Вопреки инстинкту самосохранения и неожиданно для самого себя Наум выпалил свои возражения.
В глазах генерала вспыхнула ярость, знакомая каждому, кто служил под началом Жукова. Он стиснул бульдожьи челюсти.
— Мы вас расстреляем, — тихо прорычал Жуков. — Вы получили приказ!
Приказ есть приказ, даже если это верная смерть.
Из-за крепкого ветра на Ладоге контрнаступление отложили на сутки. На вторую ночь три корабля перевернулись, два человека утонули, и операция была прекращена. Командующего главными силами арестовали и отправили в лагерь. На третью ночь Науму и его десанту удалось высадиться, хотя главные силы так и не смогли это сделать. Дедушке и его людям пришлось два километра брести по грудь в ледяной воде. Радиостанция промокла, и они не смогли передать данные разведки, но сумели организовать диверсию, а на следующую ночь, потеряв четверых человек, пробились обратно в расположение советских войск. Главная десантная группа получила приказ еще раз попытаться на следующие сутки. Немцы уничтожили ее на мелководье.
Но русская кровь дешева — такова была военная наука Жукова, которого впоследствии провозгласили главным автором советской победы. Затем он впал в немилость и был разжалован Сталиным (от ареста его спас инфаркт), вновь повышен Хрущевым и опять разжалован.
Вернувшись с задания, Наум слег в полубреду, бормоча и задыхаясь. Пневмония, заработанная за 48 часов в ледяной воде, могла прикончить его прямо там, на госпитальной койке. Он мог погибнуть в следующей мясорубке, такой же, как шлиссельбургская, — это было бы лучше всего, потому что его дети знали бы, что он погиб героем. Самая ужасная перспектива — расстрел по приказу Жукова. Семьи «врагов народа» обычно отправляли в ссылку, или, что еще хуже, их дети росли в приютах и клеймили своих отцов как предателей Родины. Мысли об этом не давали Науму спать. Жгли его словно каленым железом. Уже несколько лет он почти каждый день писал письма детям, главным образом в уме, но некоторые записывал и запирал в ящик стола. Только одно из этих писем было вскрыто в присутствии Ларисы, Юли и Сашки. Три фразы, написанные на той госпитальной койке: «Лиза, учи детей метать гранаты. Постарайся, чтобы они не забыли папу. Он так их любил».
* * *
Эти строчки Лиза получила в конце 1941 года в помещении площадью 65 квадратных метров на втором этаже ветхого склада. Она, дети и дедушка Янкель делили ее с шестью другими эвакуированными из Москвы семьями. Сентябрьское путешествие, во время которого над их пароходом низко кружили «мессершмиты», привело их в относительно безопасный Ульяновск — старый волжский город с грязными улицами и резными ставнями на окнах.
— Гляди, гляди, евреи! — такими возгласами приветствовали их белобрысые дети.
— Мы не евреи, — поправила их мама. — Мы из Москвы.
Они жили там уже несколько месяцев, а Лиза так и не распаковала синий сундук тети Клары. Зачем? Она верила, что война вот-вот кончится. Лиза заведовала их бивуачным хозяйством, а дедушка Янкель копал окопы — и иногда картошку — за городом. И картошка, и его руки затвердели и почернели с приходом морозов. Все впятером спали и жили на двух полосатых матрасах, сдвинутых вместе на цементном полу. Из-за легкой занавески-перегородки доносился звук, мучивший их круглые сутки: пронзительный плач ребенка чуть старше Сашки. Его мама Катя почти его не кормила и не брала на руки. Она целыми днями где-то пропадала и возвращалась по ночам с нейлоновым бельем и духами. «Проститутка и спекулянтка», — говорили соседи, по очереди качавшие безутешного голодного малыша.
Кати не было дома, когда мальчик замолчал. На следующий день Лариса с ужасом наблюдала, как из комнаты выносят маленький сверток в простыне. Она прекрасно знала, что произошло: она постоянно думала о смерти с того момента, как прочитала сказку Андерсена про замерзшую девочку со спичками.
Смерть. Она была рядом — в вое соседки Даши, распечатавшей треугольное письмо с фронта — похоронку. Она каждый день приходила по радио, ее объявлял Голос, и число смертей было таким огромным, что сбивало с толку ребенка, едва умевшего считать до ста.
«Внимание, говорит Москва!» — всегда начинал Голос. Драматический, звучный баритон, внушавший трепет и гипнотизировавший не только маму, но и всю страну, принадлежал Юрию Левитану, еврею-очкарику, портновскому сыну. Главный диктор радио передавал сводки — за всю войну их набралось около 60 тысяч — не из Москвы, но из городов за сотни километров от нее, куда эвакуировали сотрудников радиостанции. Влияние Левитана было таким сильным, что Гитлер считал его своим личным врагом. За его голову была обещана колоссальная награда в 250 тысяч рейхсмарок.
Читая вслух письма солдат с фронта, Голос звучал нежно и задушевно. Сообщая о сдаче все новых городов на пути наступления немцев, он становился медленным и серьезным, выпевал и подчеркивал каждый слог. Го-во-рит Москва.
Еще сильнее пугала звучавшая по радио песня. «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой с фашистской силой темною, с проклятою ордой!» После леденящего кровь отрывистого вступления огромный хор набирал силу и обрушивался мощной волной абсолютного ужаса.
Под эту песню Лиза открыла письмо Наума с Балтики, доставленное его рыжим адъютантом Колей.
«Лиза, учи детей метать гранаты…»
Была еще и посылка — изюм и твердокаменный чернослив для детей. «Наум, он… с ним все в порядке», — уверял их Коля, отводя глаза. Но бьющее наповал прошедшее время в письме подсказывало, что это не так. Было и кое-что еще. Из посылки выпал листок. Коля рванулся его подобрать, разорвал и бросил в мусор. Лиза полночи собирала клочки — это оказалось фото брюнетки в шапочке медсестры. И подпись: «Моему дорогому Науму». И тут моя хрупкая бабушка, боявшаяся даже мышей, решилась оставить детей со своим отцом и поехать на север, к осажденному Ленинграду, чтобы заявить права на мужа.
Лиза добралась до Москвы. Тут обнаружилось, что ей частично передалась невероятная везучесть Наума. Она опоздала на военный вертолет, беспомощно смотрела, как он взлетел — и взорвался в воздухе. В него попала бомба. Потом поезд нес ее сквозь снежные пустоши к Ленинграду. Всю дорогу генерал-попутчик держал Лизу за руку и плакал. Она напомнила ему дочь, которая только что умерла от голода в блокадном городе. Поезд доехал до Кобоны — деревни на том кусочке юго-восточного побережья Ладожского озера, который оставался у русских. Там был развернут полевой госпиталь для эвакуированных из имперской столицы Петра Великого, которую Гитлер собирался стереть с лица земли. Истощенным ленинградцам (в основном это были женщины и дети) давали пол-литра теплой воды и несколько ложек жидкой овсянки. Некоторые, поев, тут же умирали: ослабленный дистрофией организм уже не мог усваивать пищу. Могу представить, что бабушка отреагировала типичным для себя образом: остолбенела от ужаса и отказалась поверить. После войны она редко рассказывала о своих чувствах, предпочитая прятаться за общими словами о трагедии Ленинграда.
Единственный путь в блокадный Ленинград и из него лежал по заметенному снегом льду: тридцать три гибельных километра до другого берега под огнем врага. Это была легендарная Дорога жизни, маршрут, придуманный властями и метеорологами от отчаяния на второй месяц блокады, когда температура опустилась ниже нуля и озеро замерзло. В первую страшную зиму, самую холодную за десятки лет, и в две следующие все припасы поступали в город исключительно по Дороге жизни. Продовольственный паек снизился до 125 граммов суррогатного хлеба в день. Старинный паркет и драгоценные редкие книги жгли в печках, чтобы согреться в тридцатиградусный мороз. Блокадники ели сладковатую землю вокруг сахарного склада, разбомбленного немцами, книжные переплеты и даже студень из столярного клея, не говоря о куда более ужасных вещах. Только в декабре 1941-го погибли больше пятидесяти тысяч человек.
Измученные шоферы дважды в день ездили по Дороге жизни. Чтобы не уснуть, они вешали к потолку кабины металлический котелок, который гремел и бил их по затылку. Постоянно падали немецкие бомбы и снаряды. Лед часто проваливался. Лиза ехала в открытом кузове грузовика, сидя на мешке с мукой. Метель больно хлестала ее по лицу, как ледяная песчаная буря. Все, что было у бабушки — это спец-пропуск и официальное письмо с просьбой о содействии. Она пробралась наконец в осажденный замерзший Ленинград, но понятия не имела, где искать Наума. В городском штабе флота мужчины в форме торопливо пожимали плечами и отмахивались от нее. Наум Соломонович Фрумкин? Начальник балтийской разведки? Может быть где угодно.
В конце концов отчаяние в Лизиных глазах тронуло одного из сотрудников, и он посоветовал ей поискать в штабе Балтийского флота в Кронштадте — за полтораста километров, в Финском заливе. Туда как раз отправляется глиссер. В эту самую минуту на борт сажают пассажиров. Если Лиза поспешит…
Бабушка успела на глиссер, но так ослабла от потрясений, что уже ни на что не надеялась. Кто-то привел ее в столовую на борту, где можно было попросить какой-нибудь еды. За столом сидела компания флотских офицеров. И кто же был среди них? Наум. Улыбающийся (конечно), благоухающий одеколоном. Ему, как всегда, повезло: он выздоровел от пневмонии и избежал угрозы расстрела, отчитавшись о шлиссельбургской вылазке не Жукову, а Ворошилову, который был членом Ставки верховного главнокомандования, — по сути, через голову Жукова. Вместо расстрела Наума наградили медалью.
— Я видела войну, смерть, я видела пули и кровь! — кричала бабушка годы спустя. Еле живая, от голода умираю, косы растрепались… А он сидит, сверкает своими дурацкими зубами!
— Лизочка! — радушно приветствовал бабушку дедушка. — А ты-то что здесь делаешь?
* * *
Историю о том, как дедушка нашелся на борту глиссера, бабушка рассказывала часто. Мы с двоюродной сестрой Машей больше любили другую — про то, как Лиза вернулась в Ульяновск и обнаружила, что Лариса лежит со скарлатиной. Каждый вечер бабушка шла сквозь снег в госпиталь, неся Ларочке оладьи из картофельной шелухи. Пока однажды, в метель, не упала и не свалилась в канаву, да так, что не выбраться.
— Я закоченела в той канаве и задремала, прислонившись к каким-то твердым бревнам, — рассказывала она нам. — А в утреннем свете поняла, что это были не бревна, а…
— Ампутированные руки и ноги! — хором выкрикивали мы с Машей.
Мама пролежала в госпитале месяц и помнит оттуда только оладьи. И вообще все ее военные воспоминания в основном о еде. Например, она помнит, чем кормили в школе, куда она пошла в Ульяновске. В 11:15, на большой перемене — завтрак. С грязного цинкового подноса детям раздавали по одному тонкому, посыпанному маком бублику и одной подушечке — зеленой, голубой или розовой конфете размером с ноготь, с вареньем внутри. Ели все вместе — это был ритуал, даже таинство. Кладешь конфету под язык и сидишь, не дышишь, ждешь, когда во рту наберется лужица сладкой слюны. Потом ловким маневром посылаешь сладкую волну и крупинки сахара на кончик языка. Сам не свой от предвкушения, прижимаешься лицом к бублику и нюхаешь. Потом надо выплюнуть конфету в руку и осторожно откусить от бублика. Из-за конфетной сладости во рту он кажется лучшим на свете пирожным. Куснул бублик — лизни подушечку. Удовольствие надо было растянуть на все пятнадцать минут перемены. Труднее всего было оттягивать восхитительный момент, когда конфета трескалась и изнутри начинало вытекать варенье. Самые стойкие одноклассники ухитрялись выплюнуть недоеденную подушечку и сберечь для младших братьев или сестер. Маме это никогда не удавалось.
Манеры моей мамы безупречны, она леди во всех отношениях. Но до сих пор она ест как дикий волк, как пришелец из голодного края. Никто за столом еще вилку в руку не взял, а ее тарелка уже пуста. Иногда в дорогих ресторанах мне становится стыдно за нее — а потом стыдно за свой стыд.
— Мам, ну, правда, говорят, еду полезно тщательно жевать, — слабо увещеваю ее я.
— Да что ты говоришь! — отвечает она.
От мамы я знаю, что для гражданских выживание зависело от одного слова: «карточки». Их печатали на большом листе бумаги сразу на месяц — квадратные талоны с печатью, именем и подписью получателя и безжалостным предупреждением: «При утере карточка не возобновляется», — потому что коррупция и подделка карточек процветали. Потерял карточки? Желаем удачи.
В свои семь лет мама была опытным специалистом по карточкам. Ее посылали в магазины их отоваривать, пока дедушка Янкель рыл окопы, а Лиза с Юлей нянчили Сашку. Важнее всего были хлебные карточки. Однажды утром Лариса пришла к булочной задолго до открытия и стояла среди сотен людей, таких же, как она, красноносых, с опухшими глазами. Когда приехала машина с хлебом и двое грузчиков понесли в магазин ароматные, с толстой корочкой, темные кирпичи, она старалась не слишком глубоко вдыхать холодный воздух. За прилавком стояли суровые женщины в запятнанных синих халатах поверх бесформенных ватников и взвешивали каждую пайку хлеба до последнего миллиграмма. Они топали ногами, чтобы согреться, а руками в перчатках без пальцев ловко отрезали нужные талоны.
Подходила мамина очередь, и она слегка запаниковала. Дома с утра отключили свет, и она не смогла выбрать нужные карточки и взяла все. Было первое число. В кармане голубого пальто «как у принцессы», привезенного Наумом из Швеции, лежали сложенные листы с карточками на каждого члена семьи — на крупу, сахар, хлеб, мясо. Лариса едва могла их нащупать — от холода онемели руки.
Зачем только она положила все карточки на прилавок! Но как еще ей было их листать, когда сзади толкаются и кричат? Зачем сразу так запаниковала, когда со всех сторон потянулись руки? Руки, пальцы, варежки, перчатки, пахучие подмышки, нервное дыхание. Пальцы ползли по прилавку, как щупальца — заскорузлые черные, костлявые с белыми анемичными ногтями, распухшие красные. Карточки исчезли с прилавка. Продавщица мрачно усмехнулась и указала пальцем с обкусанным ногтем на выход.
Стоя на крыльце булочной, мама представила себе то, что представляла с тех пор, как обрела способность воображать. Она ясно увидела, как Наум возвращается домой. На нем серый гражданский костюм, который он надел, уезжая в Ленинград. Она почти ощутила лавандовый запах одеколона. «Лизочка, я приехал!» — крикнет он, вглядываясь в тощие, призрачные фигуры на складе. Потом он их заметит, раскинет руки и побежит к ним. И что он увидит? Лизу, дедушку, Сашку — и Ларису с Юлей, бледных и величественно прекрасных в одинаковых пальто с мехом, «как у принцесс». Тихо и неподвижно лежащих на полосатом матрасе, как Катин младенец. Мертвых. Те, кто теряет карточки в первый день месяца, умирают. Умирают от голода, от того что целых тридцать дней у них не было каши и хлеба, а у малыша — его крошечной порции молока. Завоет ли Наум, как выла соседка Даша, получив похоронку? Или найдет себе новую жену, которая не будет кричать и впадать в истерику, как обязательно сделает Лиза, когда Лариса придет домой без хлеба и без карточек?
Домой идти было нельзя. И мама пошла в единственное место в городе, где электричество никогда не гасло и где по красивым комнатам был разлит дух уютного, зажиточного счастья. Она часто приходила в этот старинный деревянный двухэтажный дом, стоявший на той же улице, что и их склад. Она убегала туда, чтобы не видеть жалкого дедушку Янкеля, чистившего бородавчатую картошку, не слышать сулящий беду Голос по радио. Тот дом был не тронут войной. Там мама Мария Александровна никогда не кричала на детей. Она играла на рояле в гостиной, а вся семья пила чай из самовара. В семье было шесть детей, но всеобщим любимцем был мальчик Володя. Лариса любила разглядывать его детскую фотографию, на которой светлые кудряшки обрамляли высокий упрямый лоб. У Володи-студента было гордое, сосредоточенное лицо и умный пристальный взгляд. Он был лучшим учеником в классе. Он никогда не врал родителям. Он боролся за правду и справедливость. В Володиной комнате под крышей, оклеенной бежевыми обоями, мама часто садилась в деревянное кресло между опрятным письменным столом и книжной полкой с томами Пушкина, Тургенева и Гоголя и мечтала. Везло Володе — он спал в кровати один, не то что Лариса и Юля. У него на стене висела такая красивая карта мира. И зеленая лампа на столе — такая мирная, такая убаюкивающая.
— Девочка, девочка, проснись, пора домой, — кто-то мягко тряс Ларису за плечо. — Дом-музей Ленина в пять закрывается, — сказала смотрительница.
Вернувшись домой, Лариса долго-долго сидела, обхватив Лизу руками, и гладила ее острую лопатку под грубой шерстяной тканью. Про потерянные карточки Лиза ничего не сказала. Она слишком хорошо помнила, как сама в детстве, в двадцатые годы, потеряла еду: огромный бородач выхватил у нее из рук буханку хлеба и тут же сожрал.
Спас их не кто иной, как Катя, проститутка и спекулянтка.
— Лиза, дурочка, у тебя ж есть сундук!
И каждые несколько дней Лиза и Катя отправлялись на черный рынок на окраине Ульяновска и продавали элегантные рубашки, костюмы и галстуки Наума из синего сундука. Выходной костюм ушел за мешок пшена, которым они питались до конца месяца. На завтрак варили жидкую, водянистую пшенную кашу. На обед — пшенный суп, сдобренный селедочными головами. Вкуснее всего был ужин — пшенка, запеченная в чугунке в русской печке. Русские, пережившие войну, делятся на две категории: одни боготворят пшенку, другие ее не выносят. Но все они согласны в том, что пшено — это жизнь.
* * *
Когда нацисты напали на Советский Союз, приближался очередной продовольственный кризис. Два года подряд урожай был ниже среднего, вдобавок война 1940-го истощила ресурсы, а расходы на оборону были гигантскими. С запасами зерна в СССР было плохо, но еще хуже обстояли дела со стратегией решения продовольственных проблем в военное время. А у Рейха стратегия была. Hungerplan, или план голода, разработанный дородным гурманом Германом Герингом и министерством продовольствия, был, возможно, самой жестокой и циничной экономической программой в истории. «Сельскохозяйственные излишки» с Украины (которую нацисты намеревались захватить в первую очередь) перенаправлялись на пропитание солдат Вермахта и гражданского населения Германии. Тридцать миллионов жителей России (шестая часть населения), в основном в городах, должны были остаться без пищи. Другими словами — геноцид посредством организованного голода.
К концу осени 1941 года под контролем Гитлера оказалась половина советских пахотных земель. Однако принципиально важным было то, что он не одержал молниеносной победы, в которой был так уверен. Несмотря на ошеломляющие первоначальные потери и ошибки, советская армия сопротивлялась. Москва содрогалась, истекала кровью, но не сдалась. Русские генералы перегруппировались. На Украине вместо полных закромов и готовой рабской силы наступающие силы Вермахта находили лишь сожженные поля и поломанную сельхозтехнику, согласно сталинской тактике выжженной земли. («Все ценное имущество, в том числе цветные металлы, хлеб и горючее, которое не может быть вывезено, должно безусловно уничтожаться», — приказал Вождь в начале июля.)
Наступила зима, и тут обнаружились недостатки немецкого плана. Рейх рассчитывал самое большее, на три месяца блицкрига и не обеспечил своих солдат теплой одеждой. Война шла четыре долгих — и по большей части очень холодных — года.
Советские граждане получили первые продовольственные карточки в июле 1941-го. Это была символическая и критически важная мера, но выжить на этих пайках было невозможно. Полкило хлеба в день, около двух килограммов мяса и чуть больше килограмма муки или крупы в месяц. Замены продуктов стали нормой: вместо мяса давали мед, вместо сахара или масла — тухлую селедку. Под лозунгом «Все для фронта, все для победы» все ресурсы направлялись преимущественно в Красную армию, которая часто воевала в полуголодном состоянии. Как сталинское государство справлялось с продовольственным снабжением гражданского населения? Оно временно вернуло нэповские порядки. Экономическую идеологию отодвинули в сторону, централизацию ослабили — это означало, что местные власти и граждане должны прокормиться сами. Школы и детские дома, профсоюзы и фабрики — все разбили огороды. Даже в городах люди питались подножным кормом и учились переваривать березовые почки, клевер, сосновые иголки и кору деревьев. На фронте хронически голодные солдаты съедали не только убитых лошадей, но и седла со сбруей — все, что сделано из кожи, которую можно проварить несколько часов с какими-нибудь ароматными травками, чтобы отбить дегтярный запах.
— Вещи Наума и сундук тети Клары нас спасли! — говорила бабушка Лиза, серьезно кивая на синий сундук, который в моем детстве все еще стоял в коридоре. И это правда. Люди выживали благодаря рынкам всех оттенков — от белого, законного, до черного, нелегального. Рубли почти ничего не стоили, валютой стали сами продукты, особенно хлеб.
В дневниках блокадников остались леденящие душу подробности экономики голода. Ушанка = 120 г хлеба. Мужские галоши = 140 г хлеба. Подержанный самовар = 900 г хлеба. Люди скрывали смерть родных, чтобы не лишаться хлебных карточек на месяц. Индивидуальная могила стоила два кило хлеба и пятьсот рублей.
Нигде не было такого кошмарного, такого лютого голода, как в Ленинграде в те девятьсот дней. Но в память каждого жителя России, которому знакомы голодные спазмы, намертво вбит кулинарный словарь военного времени.
Баланда — имитация супа из ничего. Для вкуса в нее могли положить все что угодно — от конской кости до селедочного хвоста. Для густоты бросали молотые сухари или горсть пшена. Кроме того, так называют лагерную похлебку.
Дуранда — твердые хлебцы из льняного или другого жмыха, оставшегося от изготовления масла. В мирное время корм для скота.
Комбижир — гидрированное растительное масло, обычно вонючее и зеленое.
Хлеб — тяжелые, клеклые буханки. Испечены из ржаной муки, разбавленной овсом или дурандой и/или древесными опилками.
Тушенка (свиная). В начале 1942 года в СССР появился новый класс продуктов — из Америки. Поставки по лендлизу называли «вторым фронтом». Самым вожделенным и культовым из деликатесов, которые присылали янки, была тушеная свинина в жиру, закатанная в банки в штате Айова по точному русскому рецепту. Тушенка надолго пережила войну. Даже в моем детстве без нее не обходился ни один поход и ни одно лето на даче.
* * *
Шоколад.
Из всех подарков Наума, добравшихся тогда к ним, один поразил маму в самое сердце. Она им бредила. Не только потому, что шоколад посреди военной разрухи казался чудом. И даже не потому, что он был гораздо вкуснее беловатых американских плиток. Нет. Дело было в черноглазом мужчине на обертке: молодом, носатом, со стальным взглядом и роскошным расшитым воротником. Мама моментально и безнадежно влюбилась в шоколадного героя. Восхитительное восточное имя было под стать жгучей внешности. Мохаммед Реза Пехлеви был коронован шахом Ирана в 1941 году после того, как оккупационные силы Советского Союза и Великобритании вынудили его отца отречься от престола.
Нефть. Нефть была причиной того, что дети Фрумкиных получали шоколадки с Пехлеви-младшим.
Во второе лето войны Советскому Союзу пришлось хуже всего: армия потеряла уже шесть миллионов убитыми и пленными, большая часть Украины оккупирована, Ленинград изнемогает в блокаде, Москва не захвачена, но под угрозой. Немцы продвигались на юго-восток, и Наума снова перевели, на этот раз в Баку — жаркую, ветреную и тревожно притихшую столицу советского Азербайджана. В этой кавказской республике, граничащей с Ираном на Каспийском море, добывали большую часть советской нефти. Эту нефть Гитлер хотел присвоить. Начиная в июне 1942-го на Кавказе операцию «Блау», фюрер планировал взять Баку к сентябрю. Самоуверенные генералы подарили ему торт с надписью «KASPISCHES MEER» (Каспийское море). На киносъемке видно, как Гитлер, мило улыбаясь, отрезает себе кусок, подписанный «BAKU». Однако Люфтваффе Баку не трогало: нефтедобывающую инфраструктуру надо было сохранить в целости. Фюрер хотел, чтобы и волки были сыты, и овцы целы.
Тем временем в Иране, оккупированном, но формально сохранявшем нейтралитет, заваривалась международная интрига. Тегеран кишел немецкими агентами и шпионами. Наум, курсировавший между Баку и иранской столицей, вновь погрузился в знакомый ему мир шпионских авантюр. Его работа была столь секретной, что он никогда ничего про нее не рассказывал, только хвастался, что знаком с бравым молодым шахом, нарисованным на шоколадке. Из Баку Наум послал за семьей в Ульяновск своего помощника Ивана Иваныча. Сероглазый и мускулистый Иван выглядел как образцовый шпион из ГРУ — лендлизовская черная кожанка, высокие сапоги, пистолет и в придачу таинственный чемоданчик, за которым он следил пуще глаза. Путешествие в Баку заняло три кошмарных недели, а может, и все шесть, мама точно не помнит. Большую часть этого времени они провели на вокзалах, по несколько дней дожидаясь безнадежно опаздывавших, еле ползших теплушек — вагонов для скота, переполненных осиротевшими детьми и ранеными бойцами, чьи повязки шевелились от черных полчищ вшей. Однажды Иван задремал на вокзальной скамейке и кто-то стащил его чемоданчик. Мама наблюдала, как герой-разведчик догнал воришку и стукнул его по голове рукоятью пистолета. Вмешалась милиция, чемоданчик раскрылся, и мама к своему несказанному изумлению увидела, как на мостовую посыпались часы — большие тяжелые часы! Лариса была еще мала, но не настолько, чтобы не распознать спекулянта. Хотя дедушка потом утверждал, что часы были «важным разведывательным оборудованием». (Кто знает?) Последний отрезок пути они преодолели на борту пароходика. Они сели на него в грязном порту в Туркменистане, где женщины, закутанные в платки, торговали айвой, а мужчины с азиатскими лицами ездили на верблюдах. Каспий они пересекали в шторм, несколько дней всех рвало.
Наум встречал семью на бакинском пирсе с мандаринами в руках. На город опустилась маслянистая каспийская темнота. Мама едва могла разглядеть его лицо, но ей хватило запаха мандаринов, чтобы расплакаться. Семья снова была вместе. Счастье им не изменило.
По сравнению с голодным Ульяновском Баку словно находился на другой планете — пышная восточная сказка, похожая на волшебные павильоны на московской сельскохозяйственной выставке, которые Лариса видела в довоенном 1939-м. На базарах мужчины с роскошными усами, почти как у товарища Сталина, свистели вслед Лизе, менявшей хлебные пайки на пушистые и будто фарфоровые персики, гирлянды высушенных на солнце фиников и кислющий азербайджанский мацони. Дети купались в грязном Каспийском море и лазали на деревья за шелковицей, пачкая соком руки и лицо. Руководство местной Каспийской флотилии устраивало пиры с пловом на борту миноносцев и крейсеров. Только вонь с нефтяных вышек омрачала мамино счастье.
Время от времени им доводилось попробовать на вкус — причем в буквальном смысле — шпионскую жизнь Наума. Несколько его «ребят» вытаскивали во дворик большой стол — семья ютилась в одной узенькой комнате, зато был балкон с красивым видом. На стол клали осетра размером с человека или с небольшого кита. Рыбная ловля была прикрытием для агентов Наума на Каспии. Осетра взрезали и доставали из его живота блестящую икру. После этого семья несколько недель ела осетрину — маринованную, соленую, вяленую, порубленную на котлеты. Мама до сих пор смотреть не может на осетрину и икру — говорит, ее мучает чувство вины за то, что она ела эти деликатесы, когда вся страна голодала. Все полтора года, что они провели на Каспии, мама не могла отделаться от чувства, что бредит. Она была ошарашена невероятным везением своей семьи.
* * *
В начале 1943 года в судьбе страны тоже наконец наметился перелом. Гитлеровская атака на кавказские нефтяные месторождения провалилась. Хотя началась она так успешно, что фюрер разделил войска и попытался одновременно захватить еще один лакомый кусок: стратегически важный город на Волге, носящий имя Сталина. Это предрешило судьбу Рейха. Операция «Блау» (в честь каспийской синевы) на ледяных руинах разбомбленного Сталинграда превратилась, по выражению немцев, в «крысиную войну». За шесть с лишним месяцев гитлеровская армия фельдмаршала Паулюса была уничтожена совместными усилиями русской зимы, голода и Красной армии под командованием Жукова и генерала Василия Чуйкова. С момента сдачи Паулюса ситуация переломилась. В мае 1945-го уже над руинами Берлина будет развеваться красное знамя Жукова и Чуйкова.
А Наум остался в Баку даже после Сталинграда, когда кавказской нефти уже ничто не угрожало. Осенью 1943 года азербайджанская столица стала центром технической и логистической подготовки советского присутствия на Тегеранской конференции. Ялта и Потсдам, возможно, более известны, но Тегеран был генеральной репетицией: «Большая тройка» — Сталин, Рузвельт и Черчилль — впервые встретилась за столом переговоров. Сталин в ноябре прибыл в Баку на поезде, а оттуда самолетом в Тегеран. Это тоже было впервые: страдавший фобиями Мудрый кормчий никогда раньше не летал.
29 ноября, в середине конференции, стояла исключительно хорошая погода. Члены «большой тройки» и их советники сидели за столом с белой скатертью в уютной гостиной советского посольства. Сталину кровь из носу нужен был второй фронт, и обеденное меню было частью его «атаки очарованием». Гостям были предложены закуски, бульон с пирожками, затем бифштекс, а на десерт — мороженое-пломбир. Напитки: кавказские вина и обязательное шампанское марки «Советское», гордость Сталина. В Ленинграде, где блокаду снимут только через два месяца, около миллиона человек к тому времени уже погибли от голода. В Тегеране официант подносил водку, армянский коньяк и вермут, и маршал Сталин поднимал тост за дорогих гостей. Он уже не походил на того малодушного серолицего человека, каким был в июне 1941-го. Наш вождь исполнял роль победителя нацистов в героическом Сталинграде.
Не все советские участники застолья демонстрировали сталинское самообладание. Изголодавшийся переводчик Сталина Валентин Бережков был пойман врасплох с набитым ртом, когда Черчилль заговорил. Неловкая тишина, смешки, хохот. Глаза Сталина сверкнули. «Нашел где обедать! — зашипел он сквозь зубы на несчастного Бережкова. — Подумаешь, набил себе полный рот, безобразие!» (Бережков остался жив и описал в мемуарах и этот случай, и меню обеда.)
Но Сталин в основном старался гастрономически очаровать своих гостей-союзников. Он рассказывал об особенностях родной пряной грузинской кухни. Рузвельт тоже включил обаяние: хвалил чернильно-темные кавказские вина и превозносил «Советское шампанское» — почему же это «чудесное вино» не импортируют в США? Черчилль, поклонник Pol Roger, тактично восхищался армянским коньяком. Никто не сказал ни слова о том, что американские продукты, поставляемые по лендлизу, массово разворовывают и продают на черном рынке, или о том, что советские стеклодувные фабрики производят в основном тару для коктейлей Молотова. (Кстати, на фронте «Советским шампанским» называли светлую взрывчатую смесь серы с фосфором.)
В завершение обеда Сталин устроил рыбный спектакль. Вошли четверо рослых мужчин в форме, два повара-филиппинца, а за ними — сотрудник безопасности США. Они внесли в зал гигантскую рыбину — опять же размером с человека или небольшого кита. Нет, не белугу, служившую прикрытием для шпионов Наума, а лосося, доставленного из России.
— Хочу презентовать это вам, господин президент, — объявил Сталин.
— Чудесно! Тронут вашим вниманием, — любезно ответил Рузвельт.
— Не стоит благодарности, — столь же любезно сказал Сталин.
К моменту посадки в обратный самолет гостеприимный хозяин добился всего, чего хотел: обязательства открыть второй фронт в Европе (операция «Оверлорд», день «Д») к началу 1944 года и передать СССР восточную часть Польши.
Самые лакомые куски европейского пирога распределялись на Ялтинской конференции в январе 1945-го. И банкет был намного пышнее. Страну шатало от голода, а в разоренном Крыму за три недели построили грандиозную потемкинскую деревню для «Большой тройки». Из ничего возникли два служебных аэропорта, роскошные фонтаны, шестьдесят четыре переоборудованные комнаты в трех царских дворцах, десять тысяч тарелок, девять тысяч столовых приборов и три кухни, потреблявшие прорву дров, как по волшебству доставленных по парализованным железным дорогам. На главном приеме подавали белую рыбу в соусе с шампанским, среднеазиатский плов с перепелами, кавказские шашлыки. По словам очевидцев, хозяин, без пяти минут генералиссимус, пребывал в хорошем расположении духа и даже улыбался, как безобидный старичок. Почему бы и нет? Он фактически заполучил остаток Польши и ключи к большей части послевоенной Восточной Европы.
* * *
«Говорит Москва». Немного позднее, весной 1945-го, по радио прозвучало одно из самых драматических сообщений диктора Юрия Левитана. Бесстрастным официальным баритоном он объявил, что советские войска завершили разгром берлинской группы немецких войск. «…и сегодня, 2 мая, — продолжил он, повышая голос, — полностью овладели столицей Германии… городом… БЕР-ЛИ-И-ИНОМ!!!»
Не зная русского языка, можно было подумать, что это южноамериканский футбольный комментатор возвещает о забитом голе. Но знаменитая картинка с советским знаменем Победы на крыше Рейхстага воспринимается совершенно однозначно.
9 мая 1945 года в 02:10 Левитан прочел акт о капитуляции Германии, а у мамы все похолодело внутри. Она ничего не могла с собой поделать. Страх и ужас охватывали ее всякий раз, как она слышала голос Левитана и его «Говорит Москва». Неважно, что уже многие месяцы Голос приносил хорошие вести, что после сообщений о том, как советская армия отвоевывает город за городом, в Москве гремели салюты и орудийные залпы (Фрумкины уже больше года жили в Москве все вместе). Мама до сих пор обмирает при воспоминании о баритоне Левитана.
Она ярко помнит, как 9 мая столицу накрыло внезапной всепоглощающей волной эйфории. Больше двух миллионов ликующих людей устремились в центр города. Было море цветов — красных гвоздик и белых подснежников. Солдат качали на руках. Люди, не помня себя от радости, обнимались, целовались, танцевали и до хрипоты кричали «УРАААААА». В ту ночь на кремлевских башнях работали мощные прожектора, освещая портрет Сталина, который, казалось, парил над Красной площадью. На салют не поскупились: тридцать залпов из тысячи орудий. Среди празднующих была тонкая как тростинка высокая красавица под тридцать с бездонными зелеными глазами и второпях накрашенными губами. Она тащила за собой упирающегося восьмилетнего мальчика. Чем громче радовались все вокруг, тем горше она рыдала. Ее муж Андрей Бремзен, мой дедушка по папе, был одним из восьми миллионов человек, не вернувшихся с фронта.
С учетом жертв среди гражданского населения Великая Отечественная война унесла 27 миллионов жизней, хотя по другим оценкам потери были намного больше. В Россию война принесла горе и разруху, невиданные дотоле в истории страны, неизмеримые по масштабу. Четыре года война шла на советской земле. 25 миллионов граждан остались без крова, 1700 городов и больше 70 000 деревень стерты с лица земли. Уничтожено целое поколение мужчин.
* * *
К концу войны моей маме исполнилось одиннадцать лет. Книжный ребенок, мечтательница с двумя толстыми черными косами, она уже перешла от Андерсена к «Отверженным» Гюго. Вообще-то маме нравилось все романтическое и трагическое. Первое послевоенное лето ее семья провела на уютной даче на окраине Пушкина — городка к северу от Москвы, где Наум теперь руководил академией шпионажа. «Контрразведка, контрразведка!» — нахмурив брови, поправлял дедушка всякий раз, когда кто-нибудь произносил слово «шпионаж». Осенью того же года он отправился в Германию допрашивать Германа Геринга среди руин на Нюрнбергском процессе.
Мама на даче била мух, ела крыжовник с куста, читала свои печальные книжки и размышляла о том, что происходит со страной. Как относиться к наводнившим вокзалы инвалидам, которые попрошайничают и играют на аккордеонах? Как оплакивать не пришедших с войны отцов друзей? Странно, но никто в семье об этом не думал. Лиза погрузилась в домашние дела; Наум и вообще-то почти не разговаривал с детьми, а сейчас был занят коллегами-шпионами со стальным взглядом и их завитыми женами, которые хвастались мебелью из Берлина. Юля теперь так часто цитировала генералиссимуса Сталина, что маму тошнило. И Лариса завела дневник. Она взяла маленький блокнот с лощеными белыми страницами и тисненной золотом обложкой — довоенный подарок Наума, привезенный из Скандинавии. Окунула перо в чернильницу и застыла так надолго, что посадила кляксу, и пришлось вырвать страницу. Затем вывела скрипевшим от нажима пером: «Смерть. Смерть неизбежно приходит в конце жизни. Иногда очень короткой жизни». Немного подумала и продолжила: «Но если все мы все равно умрем, как же нам быть? Как прожить этот краткий час между рождением и смертью?» У мамы не было ответов на эти вопросы, но ей стало легче просто оттого, что она их записала. Она продолжала размышлять надо всем этим, лежа в траве перед домом, посасывая сладкие лепестки клевера. Над головой жужжали стрекозы.
— СМЕРТЬ!! СМЕРТЬ??? — прервал мамины раздумья Лизин крик. Она дергала маму за косу, потрясая блокнотом, который нашла на столе. — Мы разбили немцев! Твой отец воевал, чтобы ты была счастлива! Как ты смеешь? Откуда у тебя такие ужасные, глупые мысли?! Смерть!
Лиза разорвала блокнот и унеслась обратно в дом. Мама лежала на траве, глядя на клочки бумаги, и не могла даже плакать. Она вдруг поняла, что родители и голоса из черных репродукторов — это одно и то же. Они внушают, что ее сокровенные размышления неправильны и нечисты. Никогда еще она не чувствовала себя такой одинокой.