Студень

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Студень

Поросячьи умилительные ножки с бесовски раздвоенным копытцем — доступный продукт. Их надо, если уж они вам достались, промыть и положить на дно кастрюли, залив водою на два пальца выше ножек. Варить лучше медленно, на малом огне, не давая бульону сильно мутнеть и кипеть. Заправьте бульон нечищеной луковицей, солью, перцем в горошек и лаврушкой. Часа через четыре ножки распухнут, как у страдающих эле-фантизмом, размягчатся и будут легко освобождаться от катушечных косточек и суставчиков. Вся прелесть разделки ножек — в обсасывании этих косточек, очень липких, перенасыщенных желатином. Мягкие ткани порубите, уложите на дно мисочек, блюд и тарелок, добавьте, если хотите, распущенные по волокнам говяжьи или свиные постные мяса, залейте процеженным сквозь марлю горячим бульоном и оставьте остывать естественным образом, ни в коем случае не вынося на мороз или в холодильник. Если в вашем доме есть подоконник, то поставьте лучше всего на подоконник. Да, и чеснок не забудьте: крупно нарезанный чеснок придаст вашему холодцу необходимый суровый дух. Можно также добавить дольки лимона и морковные кругляшки, но для свиного холодца это вовсе не обязательно.

К утру холодец застынет плотной упругой массой. По плотности и упругости ему нет равных. На цвет белес и непрозрачен, сверху иногда образуется белая корка жира — ее можно аккуратно снять ножом и выбросить, а можно и не делать этого. Мягкие ткани (назвать их мясом, жиром, шкурой нельзя, а как надо называть — не знаю) сворачиваются в упругие пружинки и забавно скользят во рту — ну совсем как молодые соленые чернушки.

Однажды мы гоняли у нас во дворе, в коробке, шайбу. Какой-то дядька долго смотрел на нашу возню. А потом поманил меня пальцем и сказал:

— Приходи завтра на «Динамо». Знаешь, где это?

— А ты кто?

И он назвал имя, от которого у меня все внутри оборвалось. Неужели?

Это был жуткий человек. Да, он научил меня играть в хоккей. Да, я стал тем, кем я стал только благодаря ему. Но никогда, ты слышишь, никогда не попадайся к нему. Он не просто душу из тебя вынет. Он заплюет в тебе человека и все человеческое.

Перед первой тренировкой другие ребята избили меня, устроили настоящий пятый угол и насовали мне пачек по всем местам. На льду я им показал, что и мы можем. И когда мы вернулись в раздевалку, он взял одного за штаны и футболку, протряс, так, что у того кишки с соплями смешались:

— Кто еще хоть раз этого новенького, — он ткнул в мою сторону, — тронет…

Потом я узнал, что пятый угол ребята устроили мне по его приказу.

На холодец идут и телячьи ножки, очень хороши в студне бычьи хвосты. Если все было сделано правильно, то бульон получается прозрачным и просветленным, но не стерильной прозрачностью европейских желе, а с бульонной густотой.

В простых семейных и деревенских холодцах употребительны также ливер, курятина, гусятина, индюшатина, птичий потрох. Многие хозяйки просто отваривают кости (полные желатина), а потом добавляют в бульон измельченное мясо, потроха, а совсем ленивые — колбасу или ветчину.

На тренировках я выкладывался до конца, когда кости начинают потеть. Но это был профессиональный хоккей. Ты знаешь, что такое профессиональный хоккей? Когда тебе говорят перед игрой: «Иди и убей вон того». И ты идешь и ломаешь, вырубаешь, убиваешь того, потому что в следующий раз могут показать на тебя и тогда тебя понесут на носилках. А потом ты начинаешь действовать сам. В команде только двадцать человек. И только эти двадцать имеют право на жизнь, на комнату или квартиру, на машину, на девочек и на все остальное. А вас всех — шестьдесят. И чтобы стать в двадцать, ты должен сам завалить и сломать того, кто может оказаться вместо тебя или кто уже оказался вместо тебя. Он спит в общаге рядом с тобой. И он не раз выручал тебя. Но ты идешь и ломаешь его, потому что на игру выставляют только двадцать. И ты должен быть двадцатым. Ты, а не он.

Мы мотались по стране от игры к игре. И все было совершенно одинаковое: лед, гостиница, автобус, сумки с формой и прочим барахлом, девочки у Дворца спорта — «Ах! Хоккеисты!». И каждая из них обмирала и напрочь забывала своего дружка, только поманишь ее. И каждая рвалась лечь под тебя с пол-оборота, после первого же стакана.

Из города в город, из города в город, с сентября по май. И все совершенно одинаковое, как сон про поезд, на который ты опаздываешь. Я отыграл семь сезонов, но так и не смогу тебе ничего рассказать ни про один из этих городов, кроме их названий. Везде все одно и то же: тренировка—автобус—гостиница—установка—пожрали—поспали—поехали—сыграли—выиграли или не выиграли—помылись—девки—по стакану—в койку—утром опять тренировка. Кормили нас на убой, я за всю свою предыдущую жизнь отъелся. Ну, и от анаболиков тоже, знаешь, жрать всегда охота. А нас ширяли этими анаболиками — ты представить себе не можешь, как нас ими ширяли. Я вечно тупой ходил: есть—спать—играть. Какие-то музеи и прочая фигня, конечно, были, но я их не помню.

Когда кончался сезон, бросались кто куда — кто домой, кто к морю, кто поступать учиться. А у меня не было ничего — ни дома, ни семьи, ни желания иметь все это. Я знал, что этого у меня нет, не может быть, а значит, и не надо.

Этот пустой месяц я пил и читал книжки. Все подряд. Помню, однажды мне даже попалась книжка про Бога, хотя тогда Он был запрещен. И я помню, что чуть не неделю я никак не мог понять, религиозен ли Бог? И так и не понял. Вот ты умный и все знаешь: религиозен ли Бог? То-то же.

Жизнь летело, совершенно одинаковая, семь сезонов — кок один период, даже короче. Мы все время куда-то ехали, даже в Скандинавии и в Америке пару раз были. Или больше. Но я ничего не помню, кроме забитых мною шайб, и еще, что я всегда хотел спать. После очередной девчонки я засыпал мгновенно, намертво. И если девчонки, не было, я брал еще один стакан или садился на колеса.

Украшают холодец морковными звездочками, крутыми яйцами, порезанными кругляшами, лимонными дольками, петрушкой-сельдерюшкой, мелко рубленным или тертым чесноком, изредка клюквой и никогда не подают без острых приправ — горчицы, хрена, аджики или какой другой хреновины.

Хорош холодец и на завтрак (особенно зимой), и как закуска к водке, и как аперитивная закуска в первой перемене обеда. Это значит, что студень хорош в любое время дня, но все-таки нет ничего интересней студня с холодным соленым огурцом морозным похмельным утром, и чтоб окна непременно были покрыты ажурными узорами наморози, на подоконнике, за белой завесью горько пахла мохнатая герань, а в печке первые завитушки огня с треском выгоняли из березовых поленьев жаркий настой не покидающего нас детства.

А потом все разом кончилось. Я хлопнул дверью, и она закрылась. Я думал, что мы только хлопнули — я и дверь, но она больше не открывалась. Хозяин сказал, чтобы меня не брали в приличные команды, а вниз спускаться я сначала не хотел, а когда захотел, там я уже был не нужен. Даже там. Я шел ниже, но каждый раз медленнее, чем нужда во мне. И я остался вовне. А кто я такой? Пока я гонял шайбу, я знал, кто я такой, и все знали меня и кто я такой. А потом все кончилось — и кто я такой? Кому я нужен? И что я умею еще, кроме того, что я умею гонять шайбу, и умею ли я ее теперь гонять?

А ты понимаешь, старик, что это значит, на полном ходу— и тебя больше нет. Ни плохого и ни хорошего, никакого. Нет тебя, а ты еще жив.

Я рванул на Север.

Я не умел ничего, но мне нужны были деньги. Настоящие, а не как у дяди Васи с завода по ремонту фабрик. И я вкалывал на наших проклятых Богом и зеками северах грузчиком, экспедитором, шоферил, в складе.

Раньше я не знал о жизни ничего. Ровным счетом. Мне казалось, что у всех есть своя цель и свое дело. Мое — забивать шайбы, у кого-то — смотреть на то, как я это делаю. Но тут мне нужны были деньги, и я готов был работать, но мне говорили — расценки, тарифы. А рядом сидел другой, курил, плевал в потолок и в мою душу и получал столько же, сколько и я. Я видел, что нефть добывается, чтобы выливать ее, а рыба — чтобы гнить на берегу, лес валится, чтобы валяться, а золото моется, чтобы в реке не было рыбы. Никому ничего, оказывается, не надо, и никто не знает, зачем и что он делает. Я стал вспоминать себя и вспомнил, что теперь не могу понять, зачем и почему я забивал шайбы и вставлял клюшки под ребра. Это никому не было нужно, и прежде всего мне.

Не знаю, есть ли разница между холодцом и студнем, но, кажется, нет никакой. Однако, если употреблять слово студень, то именно к свинине наиболее подходит простонародное произношение «стюдень». Есть в нем нечто вьюжное и февральское, предвелико-постное.

Я застрял в Анадыре. Буквально заторчал. Все рушилось на глазах — моя жизнь, наш склад, навигация по Севморпути, Аэрофлот, страна. Я понял, что из этой дыры надо сваливать — даже воровать нечего стало.

На материк валили все, кто мог свалить. Даже мне с трудом удалось достать билет до Владика — о московском и мечтать нельзя было.

О том, что случилось, я только по телику видел. Сразу после взлета местная братва — я одного из троих знал — заставилаэкипаж развернуться на Анкоридж. Так мы оказались на Аляске. Конечно, американцы их тут же арестовали, а всех пассажиров самолетом Аляска Аэролайнс отправили назад. Всех, кроме меня. Как я замылился и где отсиживался — мое дело. Но я остался, имея при себе две тысячи баксов — тогда это казалось мне бешеными деньгами.

Ни языка. Ни одного знакомого — я, если и встречал кого из наших, переходил на другую сторону улицы. Но я выжил. Уродовался, работал, осваивал язык — а куда ты без него денешься? Сначала мне, как иллегалу, платили по баксу в час. Когда цена подскочила до трех, я нанял на свою работу латинов: они делали мою работу за доллар в час, и благодаря этому я взял в работу четверых — это была ночная уборка огромного офиса, и никто не знал, что на меня работает целая бригада. В Америке, если хочешь заработать и есть голова — тебе дадут. Тебе позволят практически все, если ты будешь платить такс и соблюдать законы. Ты — нужный и уважаемый человек, если умеешь зарабатывать деньги или давать заработок другим.

Теперь я живу в Калифорнии. Имею свой бизнес. Женился и стал даже ситизеном. Что там было — почти не вспоминаю.